Книга Воспоминания. Время. Люди. Власть. В 2 книгах. Книга 1 - Никита Хрущев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще раньше я столкнулся с другим безвинно арестованным генералом. Когда мы отступили к Киеву и штаб Киевского военного округа находился в Броварах, к нам приехал, вернувшись из тюрьмы, генерал Подлас. Он просидел очень долго, был арестован еще Мехлисом во время событий на Хасане. Мехлис говорил, что он ездил туда и там «такие-сякие» люди.
«Один особенный подлец, и фамилия у него Подлас», – запомнились мне его резкие слова.
Я забыл об этом разговоре.
Только когда генерал представился, что он Подласс, я вспомнил, что он тот самый человек, о котором говорил Мехлис. Он мне понравился. Первое время Подлас служил генералом для поручений при штабе фронта, а потом мы его назначили командующим 57-й армией. Во время неудачной операции, которая закончилась катастрофой в районе Барвенкова в 1942 году, он попал в окружение и, не желая сдаться, застрелился. О том, что он застрелился, мы узнали из немецкой печати. Немцы опубликовали, что русский генерал, командующий 57-й армией, чтобы избежать плена, покончил жизнь самоубийством. Немцы его похоронили со всеми воинскими почестями, которые положены генералу его ранга.
Если начать вспоминать всех погибших героев, их очень много в моей памяти и разного ранга. Две трети состава XVII съезда были расстреляны. Этих людей тогда называли ленинской гвардией. Эти люди работали с Лениным и, видимо, тем самым внушали Сталину недоверие. Ведь он на XVII съезде получил слишком большое количество голосов «против». Я исходил из соображений, что зло, содеянное против Коммунистической партии, против советского народа, против рабочих, крестьян, интеллигенции, надо осудить. А лучшее осуждение – это показать невиновность этих людей и вызвать гнев к их палачам, заклеймить позором само явление. Заклеймить позором для того, чтобы не последовало повторения. Этим я руководствовался, когда выступил за разрешение печатать не только это произведение Солженицына, но и другие аналогичные.
Тогда при обсуждении раздавались разные голоса. Вернее, один голос – Суслова. Он один скрипел «против», придерживался полицейской точки зрения: держать и не выпущать. Нельзя, и всё! Почему? Он не доверял народу. Боялся, как народ воспримет? Как он поймет?! Народ поймет правильно. Народ всегда правильно поймет. Хорошее от плохого он отличит всегда, сможет разобраться! Чтобы не допустить повторения преступлений, их надо заклеймить, в том числе заклеймить в литературе.
Что до Солженицына, то он продолжает писать, но печатают его не у нас, а за границей. Тут он находится в «особых условиях». Однако часть нашей интеллигенции сочувствует ему и даже идет при этом на риск. Говорят, он живет на даче Ростроповича[1049], прекрасного музыканта, знаменитого виолончелиста. Решившись на такой шаг, тот поставил себя в невыгодное положение, мягко говоря. Это свидетельствует о человеческом достоинстве и сильном духе Ростроповича. За Солженицыным же нет никакого преступления. Он высказывает свое мнение, пишет о своих переживаниях, о личной оценке тех условий, в которых он коротал свои дни в лагерях. И в целом его мнение абсолютно правильно: Сталин был преступником, а преступников надо осудить, хотя бы морально. Самый сильный суд – заклеймить их в художественном произведении. Почему же, наоборот, Солженицына сочли преступником? Если он плохо пишет, люди читать его не будут. Если клевещет, можно привлечь его к ответственности, но на юридической основе. Видимо, привлекать-то не за что. А правды боятся. Художественная сторона дела в данном случае ни при чем. Пользуясь записанной в нашей Конституции свободой слова и свободой печати, он имеет на это право, как и каждый советский гражданин.
Ну, теперь об оценке Твардовским Солженицына как художника. Тут я не могу судить – это не моя область. Когда он написал вторую книжку – «Матренин двор», она мне не понравилась. Это тоже дело вкуса и дело настроения, а это то субъективное, что зависит от душевного состояния человека, когда он читает или слушает произведение. Надо терпимее относиться, не препятствовать. Пусть люди читают, пусть люди судят. Главный судья – читатель, то есть народ.
Народ – это что-то безликое. Рабочий класс, трудовое крестьянство – звучит более определенно. Но народ и состоит из рабочего класса, из трудового крестьянства и трудовой интеллигенции. Других классов у нас нет, кроме воров, спекулянтов и жуликов. Поэтому сейчас наше общество стало более однородным. Правда, в смысле дележки благ, созданных народом, сейчас очень большая пестрота. Я бы считал, что надо что-то делать, не то чтобы нивелировать, но уменьшить «пики». Слишком большая категория людей получает низкую заработную плату, а есть небольшое количество людей, которые довольно-таки бесшабашно расходуют средства. Они получают больше, чем следовало, больше, чем требуется даже для вольготной жизни. Ну это другой вопрос. Я не буду его разбирать, но он когда-то даст себя почувствовать, если руководство не поймет и вовремя не вмешается. Когда сам народ начнет об этом говорить, придется давать объяснения и исправлять положение с большими трудностями.
Вообще же наиболее страдающая категория советского населения – наша интеллигенция. В материальном отношении она обеспечена лучше, чем другие категории. Я же говорю о духовном. Творческие личности отображают в своих произведениях отношения между людьми, их душевные переживания, их контакты с властями и окружающей средой. Здесь писатель нередко попадает в тяжелую ситуацию. Начинают вмешиваться в его работу, контролировать его, вводить цензуру. Говорят, что у нас нет цензуры. Это чепуха! Болтовня для детей. У нас не только самая настоящая, но я бы сказал, даже крайне жестокая цензура. Мне вспоминается судьба книги Казакевича «Синяя тетрадь». Интересная книга. По ней потом сделали кинофильм, я его дважды смотрел по телевизору. Правда, Зиновьев там показан робко. Он тогда вместе с Лениным после июльских событий 1917 г. в Петрограде скрывался в шалаше[1050]. Мне автор книги передал небольшое письмецо и приложил к нему рукопись с просьбой ознакомиться. Эту рукопись не принимали в печать. Я прочел, и мне понравилось. Не заметил в ней ничего такого, что могло бы побудить не принять ее к публикации.
Отдыхал я тогда на Кавказе, неподалеку отдыхал Микоян. Я позвонил ему и сказал: «Анастас Иванович, я пошлю тебе рукопись, прошу тебя, прочти ее, потом встретимся и обменяемся мнениями». «Каково твое мнение?» – спросил я, когда мы встретились. «Я, – отвечает, – считаю, что человек написал хорошую книгу. Не понимаю, почему цензура не разрешает ее печатать». «Ладно, когда вернемся в Москву, поставим вопрос на обсуждение в Президиуме ЦК», – сказал я.