Книга Сухово-Кобылин - Владислав Отрошенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он догнал Александра Васильевича на углу Столешникова переулка, схватил за рукав и, не в силах вымолвить слово, с минуту стоял перед ним, запыхавшийся, с перепуганным лицом, явно чем-то расстроенный.
— Всё, всё, милостивый государь… всё пропало!.. — забормотал он отчаянной скороговоркой. — Всё сорвалось, перевернулось!
— Да помилуйте, дорогой Шумский! Что с вами? Вы сперва отдышитесь, а? Что? Ваш театр сгорел? Или удавился господин Гедеонов?..
— Провалилось…
— Что, куда провалилось?
— Ваша комедия!
— Какая комедия? О чем вы?
— «Свадьба Кречинского», черт побери!
— Но почему же?
— Да потому, что некому играть роль Атуевой!
— Как некому? А что же Акимова?
— В том-то и дело, любезнейший Александр Васильевич, что Акимова объявила, что она в вашей комедии играть не будет… Понимаете? У нее скончался муж… она в трауре, она убита горем… И я тоже убит! Убит наповал! Боже мой, что будет?!
— Так вы бы взяли другую актрису, — спокойно возразил Александр Васильевич.
— Мы взяли! Взяли! — горячился Шумский. — Эту! Рыкалову! Так она же полная дура! Мы учили ее, мы репетировали с ней две ночи, и всё без толку. Она плоха, из рук вон плоха! Она провалит всю пьесу… мой бенефис!.. Нас освистают, нас ошикают, побьют палками!
— Ну уж так и палками! Рыкалова знает роль?
— Знает, — недовольно ответил Шумский. — А что толку! Эдак и попугая можно выучить…
— Знает, и бог с ней… Я так уверен в успехе пиэссы, дорогой Сергей Васильевич, что вы меня теперь ничем не напугаете. Ваш бенефис прогремит, вот увидите!
— Вы шутите?
— Нет, не шучу… Идемте в театр, посмотрим на вашу Рыкалову… И бросьте горевать по пустякам! Вам же завтра играть, вам надо быть в настроении, идемте!
* * *
Александр Васильевич был полностью уверен в успехе комедии. Однако же в день премьеры он выглядел мрачно, был подчеркнуто сдержан и неразговорчив. Оделся он официально, как одевался, собираясь в полицию на допрос, — в черный фрак поверх черной, обтягивающей жилетки, с атласным коричневым галстуком, скрепленным бриллиантовой брошью с фамильным гербом, и в высокий черный, отливающий синевой цилиндр.
В театр он приехал за два часа до начала спектакля, чтобы не показываться на глаза публике. С артистами не разговаривал — сразу прошел в литературную ложу своей сестры, графини Салиас де Турнемир, и сел так, чтобы его не было видно из зала.
Кречинского на московской премьере играл Шумский, Расплюева — Садовский, Муромского — Щепкин, Атуеву — Рыкалова, Нелькина — Васильев. Это был цвет театральной России.
«28 ноября в 7 часов вечера, — писал корреспондент «Санкт-Петербургских ведомостей», — кареты и всякие экипажи, как бы во время представления Рашели или Фанни Эльслер[16], длинною вереницей спешили к подъезду Московского театра.
В коридорах и всевозможных проходах была страшная давка и теснота. На окнах кассы поражала опоздавшего роковая надпись: “Места все проданы”. Театр был полон, несмотря на чрезвычайно высокие цены. В самой зале, в ложах и партере шла оживленная беседа. Но вот оркестр заиграл увертюру к опере “Черное домино”, зрители стали рассаживаться по местам, тишина мало-помалу водворилась, нетерпение росло с каждою минутой, и наконец при общем глубоком молчании взвилась занавеса…»
«…и вот она — вот она, моя пиэсса, вот слова, написанные в тиши уединения, — вот они громко, ясно и отчетливо гремят в безмолвной, несколько сумрачной и полной головами зале».
В полумраке торжественно убранной ложи, среди хризантем, тоскливо светящихся в застоявшемся воздухе, пропитанном запахом теплого бархата, он сидел, не касаясь выпуклой спинки кресла, прямо и неподвижно, как перед темным зрачком фотокамеры, держа на коленях портретик Луизы — свой горестный талисман. Радость и страх, сменяя друг друга, поднимались в груди и знобящими волнами ударяли ему под ключицы. Не отрываясь ни на мгновение, он пристально смотрел в яркий провал освещенной сцены, следил за малейшими движениями актеров и чувствовал замирающим сердцем, как дрожат и качаются где-то в тревожном пространстве зала чаши незримых весов… Успех иль падение? «Нет, нет, — твердил он себе, — не надо ничего ждать от первого акта! Это экспозиция, пролог — вещь легкая. Всё решит второй акт! Именно второй акт… Я дождусь его спокойно… спокойно… сморкаются, кашляют… Прямо всем залом, как будто назло! Как будто сговорились… сговорились… говорит! Федор говорит! Да, это Федор… его монолог… это второй акт… Уже? Так скоро? Что-то я думал о втором акте… Ах да! Теперь всё решится… весы… Но он же плохо говорит монолог, совсем ни к черту!., ни к черту… Впрочем, смотри-ка, внятно. Садовский… выходит; вышел превосходно!., хорошо! хорошо!.. Великолепная игра — он старается; Пров Михайлович старается! Ага… вот и Шумский… тоже страшно старается. Что это? Смех? Смеются!.. Замолчали. Тишина. Почему так тихо?»
Сцена за сценой прошел второй акт — и занавес закрылся при глубоком молчании публики. Драматург, слушая эту убийственную тишину, сидел с закрытыми глазами; смуглое лицо его стало бледным, в цвет холодного воска. «Мой весь расчет был основан на втором акте — по-моему, если второй акт не вызывает рукоплесканий у публики, пиэсса не имеет шансов на блистательный успех».
Рукоплесканий не было. Объявили антракт, но публика еще с минуту не двигалась с места. Все были озадачены. В ложу к Александру Васильевичу постучали. Он встал, открыл дверцу. Вбежал Феоктистов и тут же затараторил:
— Шумский плох-плох-плох! А ваша трагедия… ну что? ничего!
Трагедия!.. Кобылин едва сдержал себя, чтобы не наговорить Феоктистову дерзостей и не выставить его вон из ложи. «Вокруг меня стало смутно — холод, чувство отчаяния и ни одного взгляда, ни одной руки». И почудилось вдруг Александру Васильевичу на один лишь короткий, но мучительный миг: провал, неуспех, позор! И поплыли в сумрачном зале пышные люстры, сияя зловещим огнем, исказились злорадными гримасами напудренные лица, и грянули в душу, сражая ее ядовитыми стрелами, сомнение, неуверенность, страх. «Однако же публика не равнодушна, — успокаивал он себя. — Вся зала зашевелилась! Кругом страшный говор, шум, разговоры и споры… Это должно что-то значить… Да, да, это переломная минута, за которой идет или успех или падение. Что ж, посмотрим. Интрига завязалась — и публика стоит сама перед собою вопросительным знаком, который… который еще не есть знак восклицания!»
Ему казалось, что антракту не будет конца; теряя самообладание, он поминутно вытаскивал из кармана жилетки часы и раздраженно смотрел в маленькое безучастное личико циферблата, поблескивающее унылыми усиками стрелок… Но вот дирижер поднял над своим затылком палочку, оркестр мгновенно ощетинился смычками; музыка заиграла, зашумел занавес…