Книга Предел забвения - Сергей Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С поезда я сошел ранним утром, темным из-за непогоды; пассажиры — а их было немало — как-то удивительно ловко исчезли. Только что они были — кашляющие, кряхтящие, матюкающиеся, с громоздким дорожным скарбом, с коробками, рюкзаками, сумками, тележками, которых всегда больше, чем места в плацкарте, путешествующие тяжело, натужно, поминутно сплевывающие, работающие мышцами и локтями; только что кровь приливала к лицу, сгибались спины, все что-то куда-то несли, тащили, волокли — и вот уже нет никого, только оставшиеся без клиентов таксисты курят у машин и смотрят, как грызутся на привокзальном пустыре собаки.
Я прошел через сквозные двери вокзала. За столиками в вокзальном кафе сидели два милиционера и двое в кожаных куртках; все четверо были одинаковы. Такие лица бывают у тех, кто в тринадцать-четырнадцать лет начинает ускоренно расти: телесная ловкость не успевает за растущими мышцами, и на год-два подросток превращается в увальня. В лицах и было это выражение подростковой тупости — словно бы каждый из сидящих от излишка мяса в теле чувствовал теперь только желудком и членом; на столике стояли тарелки с шашлыком и жареной картошкой, бутылка водки, в проеме двери маячила подавальщица.
Четверо сидели как привратники того мира, в который я вступал; в зале ожидания пахло отрыжкой, капающей изо рта в похмельном сне слюной, потом и куревом; на скамьях лежали, укрывшись с головой, люди, привычные к бесприютному сну, — на полу, на баулах, на третьих полках, на койках общежитий, на нарах КПЗ; каждый складывался, сгибался, чтобы было теплей, — но казалось, затем, чтобы выглядеть так, будто тебя уже ударили — и не надо бить еще, довольно. Я и сам умел спать так — чувствуя во сне не сердце, а бумажник; я спал и в местах похуже, но здесь, проходя сквозь зал, я еще был с поезда, где ты все-таки пассажир и на что-то, как ты думаешь, имеешь право — и для четверых, сидящих за столиком, я тоже был пассажир: блатной язык точен в легкой афористичной презрительности к тем, кто полагает, будто это он куда-то едет, а не его везут.
Автобус в город уже ушел или еще не пришел; тот бесконечно емкий промежуток времени, который учит существовать в иррегулярности, обживаться в ней, улавливать токи вероятностей.
У остановки были клумбы из раскрашенных автомобильных шин; я выкладывал такие на школьных субботниках. И я признал как свое это знакомое нищенство, вторую жизнь вещей, возмещающую недостаток необходимого; клумбы из шин и бутылок, вкопанных кверху донцем, кормушки из молочных пакетов, пепельницы из консервных банок. Родившийся и выросший среди них, я думал теперь: а только ли с вещами это происходит? А что, если и мои чувства, мысли — тоже вынужденная подмена чего-то настоящего? Вдруг моя любовь — не любовь вовсе, а такая же клумба из шины с заплеванными бархатцами?
К остановке подрулила машина; черная «Волга» с антенной — чей-то шофер калымил поутру. Открылась дверца; внутри «Волга» была похожа на берлогу: чехлы из темного, с длинным волосом искусственного меха на сиденьях, тонированные стекла, все чуть потрепанное, слегка нечистое, несвеже пахнущее от жара печки; водитель был такой же — в шерстяной безрукавке, оставляющей открытыми локти, в вельветовых штанах, толстый, золотозубый, небритый, с косящими от оглядки по зеркалам заднего вида глазами, дикий спросонья, но хваткий, из тех, кто любит мелкое жонглерство — выщелкнуть пальцем сигарету, поймать ее ртом, — думая, что в этом есть щегольство, удаль; такие чаще идут в таксисты, чем в личные шоферы, кучкуются, встречая поезда, в маленьких городках, но ты трижды подумаешь, прежде чем сесть в машину. Такое такси не везет, а увозит, даже знакомый путь делается в нем чуточку незнакомым; от таксиста тянет не опасностью, но беспокойством — то ли сбил пешехода в дождливую ночь и дал газу, то ли обокрал пьяного пассажира, то ли чем-то торгует из-под полы, — и деньги на сдачу у него обязательно найдутся ветхие, замусоленные, словно им не давали полежать в кошельке, а снова и снова пускали по рукам, мяли, комкали, жадно распихивали по карманам. От этих купюр — одна надорвана, вторая с пятнышком крови, на третьей записаны какие-то цифры — тоже будет тянуть чем-то жалко-запретным, какими-то пьяными уговорами, расчетами под хмельком, вытребованными долгами, вытертой клеенкой магазинного прилавка, закапанной рассолом от селедки; и будет казаться, что полдороги таксист решал, везти ли тебя туда, куда тебе нужно, или свернуть в какой-нибудь проулок или перелесок, которые для тебя — незнамо где, сказать, что спустило колесо, посмотреть, как ты себя поведешь…
«Волга» взлетела на железнодорожный мост — мелькнули вагоны, цистерны, прожектора, раскоряченные грузовые краны — и понеслась разбитыми улицами города. Нам предстояло миновать его, проехать километров тридцать и прибыть в другой город — тот, что был указан в письме Второму деду; этот город был низкий, дальний вставал издалека трубами горных комбинатов, а за ними — серыми, покатыми сопками, затянутыми дымом и кучевыми облаками.
За городскими окраинами началась лесотундра, но ни единого зеленого дерева не было там — только скалы, каменные осыпи и костяки мертвых стволов; сюда постоянно дул ветер со стороны горных комбинатов, и дым из труб, оседающий с туманами и дождями, за десятилетия сжег, уморил все живое. В таких местах не должно жить, их не должно видеть — их картина не имеет ничего общего даже со зрелищем природных катастроф: как криминалист отличит убийство от самоубийства, так и в изуродованных человеком ландшафтах узнается именно — косвенное ли, прямое — убиение, узнается по тому, что в природе смерть быстротечна и не безобразна, а сотворенное человеком отпечатывается длящимся уродством.
Потом начались склады, заборы, заборы, заборы; вдалеке виднелись горы, ночное небо и простор, а здесь все было разгорожено, отъединено стенами; всюду — по гребню забора, по крышам — виднелась колючая проволока, то нитями, то спиралью; одна ржавая, другая еще блестящая, посверкивающая в свете прожекторов; кое-где новую проволоку тянули поверх старой, на тех же кронштейнах, и возникали проволочные заросли. Всюду были шлагбаумы, остерегающие надписи, знаки «въезд запрещен», будки охраны, у которых возились прикормленные бродячие собаки, бросавшиеся облаивать машину. Затем вдруг, как провал, возникал пустырь, сохранивший только начатки каких-то дел — тут черпнули грунт ковшом, тут бросили трубу, тут поставили рейки, что-то размещавшие; пустырь был темен, как земля, и темноту можно было копать лопатой. Машина летела, снова появлялись забор, прожектора, цеха, трубы, дым, пар и свет — и снова провал пустыря. Человек защищался, отгораживался, он не владел этой землей, и будки охраны были архитектурными потомками лагерных вышек; земля эта была поражена грибком — грибком часового, и все это — заборы, проволока, шлагбаумы — было как единый, вечно длящийся окрик «стой, стрелять буду!».
Машина летела, и мне казалось, что мы живем на собственной земле как оккупанты; что мы смотрим друг на друга через вертухайский «глазок»; играла музыка, певец хрипел, что все друзья его быки, готовы к бою кулаки, готовый к бою пистолет, против быков спасенья нет; на пальцах водителя, когда он переключал передачи, синела татуировка — любительская, кажется, бледная, ее пытались свести, — и раздерганная, расхлюстанная музыка, и песня странно соответствовали местности. Мы мчались через «зону», хоть это и были вольные заводы; «зона» проникла повсюду, на всем была ее хозяйская метка — проволока в три ряда. Кажется, любую вещь здесь надо было запереть, чтобы не украли, и замки множились, замки, засовы, щеколды, следующие замки, — если вскроют первый, — и так по кругу; встречные машины не выключали «дальний», меня слепило, а водитель не отворачивался, привык; готовый к бою пистолет, против быков спасенья нет — орали динамики, и мы мчались, бессмысленно быстро, будто спешили драться с кем-то, ломать кости, вышибать зубы; темнота, заборы, пустыри — все гнало, все показывало, что тут нельзя останавливаться, как в зачумленной местности, и от этого рождался азарт, какая-то беспощадная готовность жить наперекор всему, вгрызаясь в жизнь как в жесткое, с жилами, со шкурой мясо; я много раз бывал в таких местах, но в тот раз впервые так определенно понял, что блатные победили, что лагерь победил не-лагерь; лагерь не ушел — он просто «размазался» в пейзаже, разделился на части, и каждая часть встроилась, переменяя все вокруг себя, в среду обитания человека.