Книга Прощеное воскресенье - Вацлав Михальский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Условия работы для Папикова и его команды были очень хорошие. Приехав на место за город, они сразу приступили к делу.
— А ты права, Саша, — сказал Папиков, когда все они сидели, отдыхая после очередной операции, — ты права, — поудобнее умащиваясь на складном брезентовом стульчике, повторил он, — хороший у меня ассистент.
— Спасибо, — сказал Адам, и это было первое слово, которое он произнес.
— Сейчас девятнадцать ноль ноль, работаем еще одну операцию — и отбой, — сказал Папиков. — Для нас Ираклий позаботился об отдельных двухместных палатках.
Они вышли из операционной в двенадцатом часу ночи. Высокое темно-фиолетовое небо было усеяно острыми блестками таких ярких, таких лучистых звезд, какие только и увидишь в пустыне, хоть в Каракумах, хоть в Сахаре… Заливая округу призрачным зыбким полусветом, струился над головами Млечный путь, как дорога из вечности в вечность. По периметру палаточного городка и над местами общего пользования желтели точки электрического освещения, монотонно гудели дизели. Фронтовики-саперы остались спать до утра в своих палатках, чтобы со свежими силами направиться в город. Противогазы были при каждом из них, и это их обнадеживало.
— Вот ваша палатка, — показал Папиков Адаму и Александре. — Все, спим.
Они вошли в новенькую, терпко пахнущую брезентом, по-генеральски просторную, обустроенную палатку и закрыли за собой полог. Александра ни о чем не расспрашивала Адама, а он, в свою очередь, не задавал ей никаких вопросов. Не до разговоров им было. Живые, молодые, здоровые, наедине друг с другом. Близко. Ближе некуда. Оказывается, они, как были когда-то очень близкими, так и остались. Оказывается, и память сердца, и память тела ничего не забыли. А тех шести лет, что они прожили врозь, просто не было.
О счастье мы всегда лишь вспоминаем…
И. А. Бунин
Некоторые считали графиню Марию Александровну Мерзловскую слишком независимой, слишком удачливой, бесстрашной, одаренной многими талантами, наконец слишком правильной в том смысле, что за ней не прослеживалось никаких тайных пороков и даже просто житейских грешков, которые бы примирили с ней многих. К тому же она была красива, здорова, богата да еще и не кичилась ни тем, ни другим, ни третьим. Нет, это было уж слишком! Все это вместе взятое не могло не раздражать завистников, а в особенности завистниц. Ходили слухи, что за графиней стоят большие деньги какого-то таинственного покровителя, наверное, американца, поскольку местный ни разу не мелькнул ни в тунизийском, ни во французском круге ее общения, хотя и американский тоже не мелькал. Мелькал не мелькал, а молве нужно от чего-то отталкиваться, она закрепила за Марией Александровной американского покровителя, и все как бы сразу стало понятным и объяснимым, все не все, но, во всяком случае, многое в ее поведении. «Конечно, с таким американским дядюшкой…» — поджимая губы, судачили досужие дамы в окружении графини Мерзловской, и всем было легче от того, что они разгадали секрет ее успеха, из чего следовало, что будь у каждой из них такой же «американский дядюшка», то и они вознеслись бы никак не ниже русской графини.
Среди многих законов бытия есть и такие, которые еще не расчислены учеными, не разложены по полочкам, не поддаются анализу, но которые тем не менее правят миром. Например, если людская молва прилепила какой-то ярлык, то от него не отмоешься на этом свете. А бывает и так, что походя брошенное слово однажды материализуется, становится явью.
При всей видимой открытости ее характера, при всей веселости, неиссякаемой любознательности, доброй энергии и самом благожелательном внимании к окружающему миру Мария Александровна умудрялась быть человеком, застегнутым на все пуговицы, — и для чужих, и для своих в равной степени. Самым непринужденным образом она со всеми держала дистанцию — хоть с близкими, хоть с дальними, хоть с мужчинами и женщинами, хоть с детьми. Даже ее любимец пес Фунтик и тот не позволял с ней никакого амикошонства. Да что там Фунтик — любая одежная щетка чувствовала себя при ней мобилизованной, служила ей верно и даже не пыталась подеваться куда-нибудь ни с того ни с сего.
Со дня окончания Второй мировой войны минуло три полных года. Жизнь энергично накатывала колею мирной повседневности. Все затронутые войной страны быстро залечивали раны. Особенно быстро Франция, оставшаяся после немецкой оккупации не слишком разоренной, благодаря самоотверженному мужеству маршала Петена, добровольно и сознательно принявшего на себя позор не желавшей воевать нации; Франция, вдруг удивительным образом ставшая вновь великой державой благодаря политическому гению де Голля. Франция, всю войну проведшая в полуоккупации и полной вассальной зависимости от Германии из-за многоходовых политических комбинаций генерала де Голля даже получила свою долю репарации и свою оккупационную зону в поверженной другими Германии, вошла в Совет Безопасности как страна-победительница наряду с СССР, США и Англией.
Шел октябрь 1948 года.
Маршал Петен сидел в тюрьме на острове Йе, что в Атлантическом океане, в двадцати километрах от берегов Франции. Маршал сидел в одиночке. А в те полчаса, что отводились ему для прогулки, тюремные надзиратели даже не давали ему возможности хоть разок взглянуть в сторону родного берега. Надзиратели не пускали девяностодвухлетнего старика на тот клочок тюремного двора, откуда было видно, как катит океан свои вскипающие волны к пределам дважды спасенной им родины.
Шарль Андре Жозеф Мари де Голль в своем небогатом домике в Коломбэ (кормился с семьей на пенсию полковника, поскольку в генеральской должности он так и не был никогда утвержден официально) раскладывал пасьянсы, памятуя о том, что «пасьянс» по-французски — «терпение». Раскладывал бесконечные пасьянсы и терпеливо ждал у моря погоды, ждал, когда ветер славы снова подует в его паруса и Франция опять вспомнит о нем. А ждать ему было предначертано судьбой 12 лет.[21]