Книга Роковая Маруся - Владимир Качан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Кока встал перед нею и, развязно расшаркиваясь и ёрничая, сказал: «А-с-с-с-ь!» – что означало у него сейчас, понятное дело, – «здрасьте».
– Здравствуйте, – тихо произнесла Тоня.
– Сколько лет, сколько зим! – ненавидя себя за гадкую, особенно в этой ситуации, банальность, фальшиво пропел Костя. Он, хоть и в нетрезвом виде, вкус все-таки сохранял. Тоня уловила это, и тон поддержала: «Двадцать четыре лета и двадцать четыре зимы, если точно. – И продолжила очень просто, приглашая и его к тому же: – Здравствуй, Костя».
– Смотри-ка, узнала! Неужели помнишь меня? Правда?
– Я все помню, Костя, – сказала она, и какое-то совсем новое, незнакомое выражение ее глаз неприятно поразило его.
– Да, чуть не забыл, с премьерой тебя…
– А ты смотрел? – спросила Тоня.
– Не-е, куда уж нам, кто нас туда пригласит? Мы тут, в буфете, – продолжал ёрничать Кока, – но я уже слышал, что ты опять здорово сыграла. Поздравляю! – Он все всматривался в Тонино лицо, с каким-то злобным вожделением ища на нем следы распада, как и у него, но – не находил и от этого чувствовал себя еще более «униженным и оскорбленным».
– Мне пора, – сказала Тоня, и тут он понял, что это за новое и неприятное для него выражение глаз у нее было: это была жалость. И тогда Кока последним усилием воли выпрямился, расправил плечи и, став внезапно на несколько секунд опять красивым и гордым, сказал: «Всего хорошего тебе, Тоня. Будь счастлива. И… прости меня, если сможешь…» И нагнулся к ее руке, и Тоня руку не отняла, и жалость у нее тоже на несколько секунд сменилась уважением к этой своей пьяной и ныне опустившейся – первой и самой сильной любви. Она поцеловала наклонившегося Коку в лысеющую макушку и быстро отошла. Она простила его через двадцать четыре года.
А Кока от этого поцелуя в макушку вздрогнул, как от выстрела, и еще какое-то время постоял, согнувшись и с вытянутой вперед правой рукой, в которой только что лежала Тонина рука. Он опомниться не мог: будто, с одной стороны, отпущение грехов получил и стало светло и легко, а с другой стороны – будто ударили его этим великодушием, и он в соотношении с ним почувствовал себя полным ничтожеством. И тут (прощальная усмешка судьбы!) кто-то из проходящих на банкет гостей положил в протянутую Кокину руку купюру. Кока ведь стоял в характерной для нищего позе, вот и получил неожиданную милостыню, совсем не ту, которую просил. Ощутив в своей руке бумажку, Кока даже не понял вначале, что это такое. Постепенно вы–прямляясь, он посмотрел на свою руку, и моментальный приступ ярости овладел им. Он глянул вперед: кто это сделал, кто это ему подал?! Но люди шли плотной гурьбой, и никто не оборачивался; ни в ком нельзя было угадать человека, которому надо было сейчас бросить в лицо скомканную купюру, а потом тут же, на глазах у всех – набить морду. Кока разжал готовый для удара кулак и посмотрел на скомканные деньги, которые хотел уже было с благородным негодованием отшвырнуть в сторону. Потом расправил купюру. Это были 20 долларов…
И опять Кока замахнулся, чтобы отбросить эти деньги подальше, но рука остановилась сама. Рука решала за него, что делать дальше, а мозг уже практично пересчитывал доллары – в рубли, а рубли – в сколько можно за эти деньги выпить и закусить. Потом спокойно поднялась левая рука, и они обе, левая и правая, аккуратно сложили сувенир из далекой Америки и спрятали его в нагрудный карман пиджака. Честь уже в который раз была попрана, но она привыкла, и Кока – обгаженный, но при деньгах – направился из Дома кино в обменный пункт; пора уже было чем-нибудь залить возмущенную гордость артиста.
Тут вы, наконец, можете меня спросить: откуда столько подробностей, откуда я знаю все это так, будто при этой сцене сам присутствовал, будто во всех остальных тоже сам участвовал? Тривиальная фраза: «Рассказывают, что…» и т.д. – тут не спасает, это неуклюжая уловка скрыть то, в чем все равно придется признаваться. Ну конечно же я со всеми ими был знаком, я с ними работал, я с ними дружил, я за ними наблюдал, я их выслушивал. Вот это, пожалуй, главное: я умел слушать, а они мне рассказывали о своих переживаниях, о своих тайнах. Я им был интересен тогда, потому что единственный способ заинтересовать артиста – это поговорить с ним о нем же… Это и так всем известно, но не все этим могут воспользоваться. Вот, как автор, например, произведения «Роковая Маруся», ваш гид по театральному и любовному заповеднику.
Что-то осталось в записных книжках, что-то я так вспомнил, а что-то (уж признаваться, так до конца!) придумал и сочинил, у нас, сочинителей, у нас, беллетристов, так заведено. Но не подумай, читатель, что я тебя все время обманывал и дурачил выдуманной историей: больше половины здесь – правда, и персонажи мои, слава богу, живы-здоровы и себя тут узнают скорее всего. А я сам иногда перестаю понимать: то ли я о себе, то ли еще о ком-то. А может, я и есть тот самый Костя Корнеев?.. – Отчасти, мой друг, только отчасти, все равно до конца раскрываться невозможно, да и вредно, я и так уже сказал слишком много и уже ловлю себя на неуместном для такой серьезной вещи, как эпилог, кокетстве.
Но, так или иначе, весь предыдущий эпизод мне сначала Кока рассказал, а двумя днями позже – со своей точки зрения – и Тоня. А что я в нем присочинил – это уже мое дело, правильно? Ты только не обижайся, читатель, ладно? Ты так долго со мной, что я успел уже тебя полюбить, хотя мы и вовсе не знакомы. Не будем ссориться, тем более в конце, уже совсем недолго осталось…
Две недели назад я появился в Москве и уже всех почти успел повидать. А до этого я все равно раз или два в год регулярно наведывался в этот город и по делам, и так просто… Скучал я по нему, и неудивительно: ведь здесь было все самое лучшее, яркое, смешное и грустное в моей жизни. Каждый раз я с кем-нибудь из них обязательно встречался. Но так получилось, что Машу не видел уже давно, лет десять. Тем не менее знал о ней, что она жива и, более того, – здорова, что она сама вылечила себе туберкулез, что она теперь делает даже зарядку на снегу, в одном купальнике; что она по-прежнему темпераментна, энергична и хорошо для ее лет выглядит. Я слышал, что ее муж-музыкант давно расстался с ней и теперь женат на своей ученице, которая училась у него в консерватории, а домой к Мит–ричеку она приходила, чтобы брать у него дополнительные уроки. Скрипачка оказалась способной, она вышла за Митричека замуж; интересно, как она его называет? Тоже Митричек, Малыш? Достались ли ей имена в наследство от Маши, как и все остальное? Или она придумала что-то свое? Нет, вряд ли: способности у девочки были специфические, дать что-либо, даже имя, она никак не могла, она была очень талантлива по части «взять». Вот и в этом случае она брала-брала уроки, а потом взяла и все остальное: и Митю, и «мерседес», и квартиру, и дачу, и все прочее, что к тому времени, как ни странно, совсем перестало интересовать Машу.
Хотя, наверное, не странно: видно, не захотела Маша продолжать ту свою жизнь, называться «лапой» и все время лгать, что-то изменилось в ней самой. И жизнь решила поменять круто, отказавшись от всего, что казалось ценным и привлекательным в жизни прежней. Поэтому Маша внимательно следила за крепнущей связью между педагогом и ученицей, а потом собрала вещички и ушла из этого дома, ушла как настоящий мужчина, оставив все, и без претензий; что называется, с одной зубной щеткой. Она в это время приняла католическую веру, но дело не в конфессии, а в сути: она считала справедливым, что не оставила себе ничего, потому что она Митю много обманывала и, таким образом, сделала ему много зла. Театр дал Маше комнату в коммунальной квартире, там она и живет до сих пор. Пять лет назад она ушла на пенсию, в театре было сокращение штата, и она не стала ждать, пока ее попросят, написала заявление об уходе сама. Пенсии на жизнь, конечно, не хватало. Какое-то время она пыталась найти работу, но не получилось, и кончилось тем, что Маша попросилась работать дежурной вахтершей в том же своей театре: как-то ведь надо зарабатывать на жизнь, и потом – все-таки среди людей, среди своих…