Книга Общество любителей Агаты Кристи. Живой дневник - Глеб Шульпяков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1991 г. – сильные заморозки, уничтожившие часть урожая.
1992 г. – «Мартель» начинает спонсировать Национальные скачки в Англии.
Конец XX в. – «коньячные» виноградники по всем субрегионам составляют 87 313 гектаров. Крупные и средние коньячные дома окончательно переходят в руки международных торговых корпораций. Но, несмотря на это, популярность коньяка в конце XX века постоянно падает, и к финалу тысячелетия на первые позиции окончательно выходит виски.
Ловушки в реальности порождает наше воображение.
И нет смысла жаловаться, если реальность не совпадает с тем, что мы о ней думали.
Я трижды перечитывал «Трех мушкетеров», но море в Ла-Рошели так и не заметил. Каждый раз вода удивительным образом уходила за рамки страницы. Отступала, пересыхала, пятилась. Море не укладывалось в мое представление о мире, где люди перемещаются на лошадях. И сколько бы Д'Артаньян ни пересекал Ла-Манш, «Три мушкетера» оставались для меня сухопутной книгой.
Меж тем Ла-Рошель, где куковали, донимая гугенотов, «три танкиста», – город морской, только морской. Пейзаж обрамляют каменные колпаки маяков, упоминаемых Рабле, и мутная вода залива, вокруг которого разлегся этот город.
Такой же белесый, «соляной», как и Коньяк.
Я бежал в Ла-Рошель на выходные, когда Коньяк пугающе обезлюдел и улицы его стали смахивать на декорации к фильму об эпидемии чумы. Я поехал к морю, потому что не мог больше слоняться по городу, который выжали как лимон – и бросили. В пустом Коньяке – на цепочках все ставни – я чувствовал себя варваром, который взял город, но так и не нашел ключей от его подвалов.
Нужно было искать людей, чтобы не думать: мир кончился. Ехать.
И точно – на привокзальной площади в Ла-Рошели жизнь кипела. Суетились таксисты, свистела полиция и вальяжные семейства в полном составе грузились в машины. «Так вот куда подался люд коньячный, – думал я, ожидая на светофоре. – Вот, значит, где у них лежбище!»
Чем ближе был залив, тем больше праздного народа шаталось по улицам; тянулись вдоль домов тенты кафе и ресторанов; под вязами играл бродячий оркестр, и толпы зевак кочевали за медными трубами по набережной. На бесчисленных лотках торговали мешочками с солью – в память о прошлой торговле, – и полосатые матроски всех фасонов развевались на морском ветру.
Огромный собор, похожий на элеватор, стоял в глубине города: забытый, одинокий, притихший. А жизнь бурлила тут, на берегу крошечной лагуны, в устье которой приткнулись сторожевые башни. Храм и маяк, «романский стиль» против «пламенеющей готики» – выбор публики был очевиден.
И я, сделав круг перед элеватором, тоже вернулся на берег.
От башен отходили кораблики, и я сел на один, чтобы сплавать на левый берег залива. Отдавала швартовы и проверяла билеты улыбчивая ундина лет двадцати. С толстенными канатами управлялась она довольно ловко, и я невольно засмотрелся на ее руки. Вот, думал я, целый день девушка совершает одни и те же движения – спрыгнул, накинул, обмотал, – весь день мотается от одной каменной стенки причала к другой – и ничего: весела, приветлива, улыбается.
С воды залива город казался приземистым, песочным: «до первой волны». А слева открывался другой, и это был город тысячи яхт, которые стояли на приколе до горизонта.
Всех мастей и конфигураций, эти яхты выстроились, как люльки в магазине, – и все это хозяйство качалось и ходило ходуном, когда наш кораблик протискивался меж рядами.
После обеда под коньяк «Годэ» – а это единственный коньячный дом, который с 1782 года не покидал Ла-Рошель, – я отправился в сторону городского пляжа.
Купаться было еще холодно, однако евронарод, полуобнажившись, уже загорал тут и там на песочке.
Солнце стояло в зените, и вода бешено бликовала. Я привалился к валуну, задрал физиономию к небу, сощурился. Сквозь ресницы дрожал морской пейзаж: блики, мачты, птицы. То и дело картинку пересекали, трепыхаясь в потоке, летучие змеи. На кромке копошилась мелюзга: росли песочные города, в сторону которых дальновидные папаши тянули водопровод и канализацию; все удобства.
Я выудил фотоаппарат и украдкой, чтобы чего не подумали, щелкнул мальчонку, который деловито закидывал в воду увесистые каменья. Кучерявый, стройный, сам по себе; синие, под цвет неба, панталоны в полоску; на фоне искрящейся воды, где скользит мачта и на небесной нитке повисла чайка.
Вот, думал я, это и есть Приморская Шаранта, воскресная Ла-Рошель. Это и надо снять. А в Москве, отпечатав снимок, увидел: Висконти, «Смерть в Венеции», экранизация Томаса Манна.
Странно, не правда ли?
Ты приезжаешь в город, который оказывается другим. Пытаясь понять его, делаешь фотографии. Но снимаешь то, что и так у тебя в голове.
Литература не зря на уме, когда речь о коньячных делах.
И там, и тут все проверяется временем.
Я специально прочесывал русскую классику в поисках коньяка. Его оказалось на наших страницах немного. Но вот парадокс. Каждый раз, когда я натыкался на круглый след от коньячной рюмки на мокрой клеенке, речь в романе шла о писательском творчестве.
Все цитаты сейчас не упомнишь, да это и неважно. Главное, что коньяк и литература в русской словесности если уж появлялись, то шли рука об руку.
Но вот какое странное дело. Коньяк под разговоры о творчестве выступал в качестве комического элемента. Причем происходило это целенаправленно, с подачи автора.
С появлением коньяка герои начинали городить о литературе глубокомысленные глупости. Как если бы в рюмки налили напиток, напрочь отшибающий вкус и разум. В XIX веке особенно преуспели в этом деле герои Салтыкова-Щедрина. По части века XX тут с отрывом идут второстепенные персонажи Набокова. Вот показательный пример того, как описаны любители коньяка в рассказе В.В. «Уста к устам»: «Илья Борисович часто звал его к себе, они пили коньяк и говорили о литературе – точнее, говорил хозяин, а гость жадно копил впечатления, чтобы потом ими развлекать приятелей. Правда, в литературе у Ильи Борисовича был вкус несколько тяжеловатый. Пушкина он, конечно, признавал, но знал его более по операм, вообще находил его „олимпически спокойным и неспособным волновать“».
Во всем этом коньячном комизме русской литературы есть, однако, внутренний пафос и смысл.
Литература, как и коньяк, проверяется временем. Но настоящий писатель – как и настоящий мастер купажа – на задворках души, в темноте и тишине своего таланта, всегда верит в будущую удачу. Без этой уверенности ни коньяк, ни литература просто не состоятся.
Напротив: писателю средней руки, неудачнику и растяпе, всегда мерещится проигрыш, поскольку проигрыш его и в самом деле ожидает. Поэтому такому писателю, как и скверному мастеру купажа, нужно всякий раз оправдывать неудачу.