Книга Свет и тени русской жизни. Заметки художника - Илья Ефимович Репин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Буду краток. Во время Александра I русские баричи развились до того, что у них появилась национальная гордость и любовь к родине, хотя они были еще баричи чистой крови, но составляли собою интеллигенцию (Пушкин, Лермонтов и прочие) и особенно декабристы по благородству души. Формы для художника (достойные его интереса) были только в Петербурге да за границей. Явилась целая фаланга художников, ярким представителем которой был Брюллов. Национальная гордость Николая I простиралась до того, что он поощрял русскую музыку в Глинке, русскую живопись в Федотове и даже заказал Брюллову русскую Помпею – «Осаду Пскова», приставал с этим к архитектору Тону, но, кажется, получил отпор (у деспотов бывают капризные лакеи, которым все сходит). Интеллигенция эта не могла долго существовать, так как она была замкнута в своем аристократическом кругу и относилась с презрением ко всей окружающей жизни, кроме иностранцев, развращается и падает.
Выступает другая интеллигенция, это уже на наших глазах, интеллигенция бюрократическая, она уже не спасена от примеси народной крови, ей знакомы труд и бедность, а потому она гуманна, ее сопровождают уже лучшие доселе русские силы (Гоголь, Белинский, Добролюбов, Чернышевский, Михайлов, Некрасов). Много является хороших картин: начальные вещи Перова – «Проповедь в церкви», «Дилетант» и др. Якоби – «Арестанты»; Пукирев – «Неравный брак» и прочие.
Теперь, обедая в кухмистерских и сходясь с учащеюся молодежью, я с удовольствием вижу, что это уже не щеголеватые студенты, имеющие прекрасные манеры и фразисто громко говорящие, – это сиволапые, грязные, мужицкие дети, не умеющие связать порядочно пару слов, но это люди с глубокой душой, люди, серьезно относящиеся к жизни и самобытно развивающиеся. Вся эта ватага бредет на каникулы домой пешком, да в III-м классе (как в раю), идут в свои грязные избы и много, много порасскажут своим родичам и знакомым, которые их поймут, поверят им и, в случае беды, не выдадут; тут будет поддержка.
Вот почему художнику уже нечего держаться Петербурга, где, более чем где-нибудь, народ раб, а общество перепутанное, старое, отживающее; там нет форм народного интереса. Судья теперь мужик, а потому надо воспроизводить его интересы…
Европа и мы
…Тьма, тьма и тьма!! Придется бежать из Петербурга. Одно спасение, чтобы не застыть окончательно. Ведь это значит, что Прометей скован здесь, а мы, жалкие существа, должны прозябать без священного огня – ужасно.
Скорей, скорей куда-нибудь в Европу, Париж, Рим… все равно… где только есть солнце, где горит этот светоч! Может быть как моль, как ночной мотылек, налетев на него, сгоришь в нем, но все же не удержишься, чтобы не улететь из этого мрака, из этого оцепенения!
Можно с ума сойти от бессильной злобы, от досады на нечто непоколебимое, мрачное и ужасное, как смерть.
Да, в Европу, в Европу, там мы более нужны, чем здесь, где только из одного человеколюбия да, еще того хуже, из подражаний просвещенным странам нас поощряют из прихоти, по капризу и по мягкосердию; а более бесцеремонные люди прямо говорят, что мы (художники) не имеем право на существование. Они правы совершенно! Не до эстетических наслаждений здесь, где еще экономический быт в первобытном, варварском состоянии. А Европе мы нужны, она нуждается в приливе свежих сил из провинций; здоровые соки дадут ей новую жизнь. И мы будем спица в колеснице – это большое утешение! А здесь мне совестно, что я художник, мне кажется, что это дармоед, обманщик, приживалка…
В наших грезах мы воображаем себя непобедимыми героями, мы делаем такие вещи, которые удивляют и изумляют весь мир; одни мы несемся тогда грандиозно над меркантильной Европой, храня олимпийское величие и бросая направо и налево наши творения, наши мысли, перед которыми все благоговейно падает во прах. Может ли что-нибудь удовлетворить вас в этот высший момент нашей жизни?!! Но проходит действие одуряющего гашиша, возникает трезвая, холодная критика ума и неумолимо требует судить только сравнением, только чистоганом – товар лицом подавай, бредни в сторону, обещаниям не верят, а считается только наличный капитал…
Увы! Мы все прокурили на одуряющий кальян; что есть, свое это бедно, слабо, неумело; мысль наша, гигантски возбужденная благородным кальяном, не выразилась и одной сотой, она непонятна и смешна… сравнения не выдерживает…
Европейцы ограниченны, но они работают очертя голову – их практика опережает их мысль, они уже давно работают воображением, отбросив ненужные мелочи, ищут и бьют только на общее впечатление, нам еще мало понятное; так мы еще детски преданы только мелочам и деталям и только на них основываем достоинство вещей, имеющих совсем другое значение. Нам предстоит еще дойти до понимания тех результатов, которые уже давным-давно изобретены европейцами, поставлены напоказ всем.
Лев Толстой
…Я отнесся очень скептически к известию, что у меня будет Лев Толстой. Однако же ждал его с самого утра и часов до 10 вечера; на другой день я об этом только иногда вспоминал, как о чем-то несбыточном, а на третий я даже и думать забыл.
И вдруг часов в 7 с 1/4-ю кто-то постучал в дверь. Я видел издали – промелькнул седой бакенбард и профиль незнакомого человека, приземистого, пожилого, как мне показалось, и нисколько не похожего на графа Толстого.
Представляйте же теперь мое изумление, когда увидел воочию Льва Толстого, самого! Портрет Крамского страшно похож. Несмотря на то, что Толстой постарел с тех пор, что у него отросла огромная борода, что лицо его в ту минуту было все в тени, я все-таки в одну секунду увидел, что это он самый!..
По правде сказать, я был даже доволен, когда порешил окончательно, что он у меня не будет; я боялся разочароваться как-нибудь, ибо уже не один раз в жизни видел, как талант и гений не гармонировали с человеком в частной жизни. Но Лев Толстой другое – это цельный гениальный человек; и в жизни он так же глубок и серьезен, как в своих созданиях… Я почувствовал себя такой мелочью, ничтожеством, мальчишкой! Мне хотелось его слушать и слушать без конца, расспросить его обо всем.
И он не был скуп, спасибо ему, он говорил много, сердечно и увлекательно. Ах, все бы, что он говорил, я желал бы записать золотыми словами на мраморных скрижалях и читать эти заповеди поутру и