Книга Я никогда и нигде не умру. Дневник 1941-1943 г - Этти Хиллесум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и через нас прошли часы вчерашнего дня. При прощании я слегка прижалась к нему и сказала: «Я бы хотела еще так долго быть с тобой, как это только возможно». Его рот придал лицу такое беззащитное, такое нежное, печальное выражение, и он сказал почти мечтательно: «Разве у нас еще могут быть собственные желания?»
А теперь я спрашиваю себя: не должны ли мы уже попрощаться и с нашими желаниями? Начав смиряться, не нужно ли смириться со всем? Он стоял в комнате Дикки, прислонившись к стене, и я с нежностью, легко прильнула к нему. На вид — никакого различия с бесчисленными подобными моментами моей жизни, но вдруг, словно в греческой трагедии, над нами распростерлось небо, на мгновение в моем сознании все расплылось, и так стояли мы в пропитанном угрозами и вечностью бесконечном пространстве. Быть может, в этот момент внутри нас окончательно произошел перелом. Он еще немного постоял у стены и сказал чуть не плачущим голосом: «Я должен сегодня вечером написать моей подруге, у нее скоро день рождения. Но что я ей напишу, нет ни настроения, ни вдохновения». И я сказала ему: «Ты должен уже сейчас попытаться примирить ее с мыслью, что она никогда не увидит тебя. Ты должен дать ей опору для дальнейшей жизни, вспоминая, как вы все эти годы, несмотря на физическую отдаленность, продолжали жить вместе. И что ее долг продолжать жить в твоем духе и таким образом сохранить твою душу для мира, сейчас важно только это». Да, так сегодня люди говорят друг с другом, и это не звучит больше нереально, мы вступили в новую действительность, в которой все приобрело другие краски, другие акценты. И между нашими глазами, руками, губами струился непрерывный поток нежности и сострадания, в которых исключалась малейшая страсть, а было лишь все добро, которое мы способны дать друг другу. И каждое «быть вместе» — тоже прощание. Сегодня утром он позвонил и задумчиво сказал: «Вчера все было прекрасно, мы должны в течение дня быть вместе столько, сколько это возможно».
А вчера днем, когда мы, два избалованных «холостяка», какими мы оба все еще являемся, за его круглым столиком поглощали обильный, не соответствующий нынешнему времени ланч, я сказала, что не хочу его покидать. Он стал вдруг строгим и убедительно произнес: «Не забывайте все то, что вы всегда говорите. Вы не должны этого забывать». В этот раз я больше не чувствовала себя (как это часто случалось раньше) маленькой девочкой, исполняющей роль в ушедшей далеко за пределы моего понимания театральной пьесе. В этот раз речь шла о моей жизни и моей судьбе. И эта судьба, полная угроз и неизвестности, веры и любви, окружала меня со всех сторон и подходила мне, как сшитое по мерке платье. Я люблю его со всем бескорыстием, которое недавно для себя определила, и не хочу малейшей тяжестью моей тоски и моих тревог повиснуть на нем. Отказываюсь даже от желания до последнего мгновения оставаться с ним. Мое существо постепенно превращается в огромную молитву за него. Но почему только за него? Почему также не за всех остальных людей? Шестнадцатилетние девочки тоже будут отправлены в трудовой лагерь. Если в ближайшее время придет черед голландских девочек, мы, старшие, должны взять их под защиту. Еще вчера вечером я хотела спросить Хана: «Тебе известно, что и 16-летних девочек призовут?», но я удержалась от этого вопроса, подумала: «Почему надо плохо к нему относиться, зачем делать его жизнь еще тяжелей? Разве я не могу сама справиться с этими вещами? Каждый должен знать о том, что происходит, это верно, но не нужно ли также хорошо относиться к другим и не нагружать их тем, что можно вынести самому?»
Несколько дней назад я подумала, что худшее для меня наступит, когда отнимут бумагу и карандаш и не позволят время от времени в себе самой создавать ясность, что для меня является самым-самым необходимым, в противном случае с течением времени во мне что-то сломается и уничтожит меня изнутри.
И теперь я знаю: если однажды начать отказываться от своих требований, своих желаний, то можно отказаться от всего. Я научилась этому за несколько дней.
Может быть, прежде чем откроется, что до сих пор мне удавалось ловко обходить петли приказов, я еще на один месяц останусь здесь. Приведу в порядок свои бумаги и каждый день буду прощаться. Тогда настоящее прощание будет только маленьким внешним подтверждением того, что происходило во мне изо дня в день.
Так странно на душе. Неужели это действительно я с таким спокойствием и зрелостью сижу здесь за письменным столом? Смог бы меня понять кто-нибудь, скажи я, что чувствую себя странно счастливой, что это не напыщенность или нечто подобное, а просто я счастлива оттого, что ежедневно во мне растут доброта и вера? Потому что все, что мне предстоит, все сбивающее с толку, угрожающее, тяжело переносимое ни на мгновение не смущает мою душу? Ибо отчетливо, ясно, во всех ее очертаниях я узнаю жизнь. И ничто не омрачает моих мыслей, моих чувств. Потому что я все могу выдержать и осмыслить и потому что осознание всего хорошего в жизни, и в моей жизни тоже, не вытесняется чем-то другим, а, наоборот, становится все сильнее. Я едва ли осмелюсь писать дальше. Не знаю, что это, когда захожу слишком далеко в своем стремлении не поддаться тому, что большинство других людей вгоняет в безумие. Если бы я знала, совсем точно знала, что на следующей неделе умру, могла бы всю неделю сидеть за письменным столом и в душевном покое продолжать учиться. И это не было бы бегством, ибо теперь я знаю, что жизнь и смерть осмысленно связаны друг с другом. Это переход, хотя конец в своем внешнем выражении — ужасный.
Нам предстоит еще многое испытать. Скоро мы станем нищенски бедны, и если так будет еще долго продолжаться, внутренне зачахнем, наши силы день ото дня будут увядать. Не только от страха и неизвестности, но также из-за массы мелочей, примерно таких, как запрет на посещение магазинов, как все дороги, которые мы должны проходить пешком, что уже подрывает силы многих моих знакомых. Со всех сторон подкрадывается истребление, и скоро круг замкнется, так что и благосклонно настроенные к нам люди больше не смогут помочь. Пока что есть еще много лазеек, но скоро они закроются.
Как странно! Сейчас дождливо и холодно. Будто вдруг через крутой склон плоскогорья душной летней ночи ты соскользнул в холодную, сырую долину. Последний раз, когда я ночевала у Хана, тоже был такой резкий переход от тепла к холоду. Когда вчера вечером у открытого окна мы говорили о последних, тяжелых событиях, я, взглянув на его искаженное лицо, почувствовала, что этой ночью мы обнимемся и будем плакать. И правда, мы лежали обнявшись, но не плакали. Только когда его тело в последний раз содрогнулось надо мной, во мне вдруг поднялась и захлестнула меня волна печали, очень древней печали. Это была жалость к себе и ко многим другим, а потом я снова осознала, что все должно быть так, как есть. Но, спрятав в темноте голову на его голом плече, я тайно глотала слезы. А потом мне вдруг вспомнился торт г-жи Витковски, торт, внезапно покрывшийся слоем клубники, и я с чувством чуть ли не искрящегося юмора про себя усмехнулась. Сейчас мне нужно побеспокоиться об обеде, а в 2 часа я пойду к нему. Могла бы еще упомянуть, что мой желудок не в порядке, однако я намеревалась больше не писать о своем здоровье, на это уходит слишком много бумаги, и с этим я тоже справлюсь. Раньше мне нужно было об этом много писать, потому что я не могла иначе, но теперь это уже позади. По меньшей мере, я так думаю. Говорит ли это о моем легкомыслии и самонадеянности? Не знаю.