Книга Усмешка тьмы - Рэмси Кемпбелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пойду посмотрю, что случилось. Не думаю, что это повод для смеха, – строго говорит библиотекарша и поспешно покидает зал. Звук ее шагов будто бы дробится, когда она идет по балкону. Я живо воображаю, как несколько ее копий расходятся в разные стороны, каждая – по каким-то своим делам. К тому времени как она возвращается, немалая часть посетителей покинула зал.
– Очень жаль, – сообщает она, – но эти олухи пробили дрелью электрическую жилу. Не знаю, сколько времени уйдет на ремонт.
Это объявление выметает всех остальных. Кроме меня – зря я, что ли, потратил полдня на поездку? Ну нет, меня так просто не возьмешь. Я всматриваюсь в темный экран, силясь выцепить там хоть что-нибудь, пока библиотекарша не встает у меня за спиной:
– Очень жаль, но я вынуждена попросить вас уйти.
– Я сильно мешаю? Мне не составит труда подождать.
– Вопрос безопасности, – отрезает она и вынимает микрофильм из аппарата.
В остальном здании царит тишина. Когда я прохожу мимо колонн из ДСП, у меня вдруг возникает неприятное чувство, что за одной из них кто-то прячется. Я спешу вниз по лестнице, от шагов разносится эхо, и я, даже прижавшись ухом к двери, которой нельзя пользоваться, не могу сказать точно, действительно ли откуда-то доносятся сдавленные смешки, или мне лишь чудится. В вестибюле обхожу странную статую, закутанную в полиэтиленовый саван, но, разумеется, никто настолько высокий за ней не прячется. Никто и ничто. И только потом я замечаю человека в какой-то огромной спецовке, судя по виду, работать в ней явно трудновато, он стоит на балконе и наблюдает за мной. У него бледное лицо, наверное, из-за пыли от ремонта, что подчеркивает ярко-алый цвет губ, застывших в улыбке. Я несколько секунд смотрю на него – словно мы играем, испытывая друг друга, кто первый шелохнется. Потом, плюнув на все, иду навстречу дневному свету.
При виде неба цвета грязной ваты я вздрагиваю и зажмуриваюсь. Путь к станции пролегает через крытый чугунной крышей блошиный рынок, но я все же воздерживаюсь от искушения побродить меж торговых рядов и поискать старые пленки или газеты. Магазины вдоль улицы за пределами рынка воплощают рождественское изобилие, из жестяных динамиков звучат рождественские песенки, но вся эта раздражающая почему-то шумиха исчезает, вырождается в белый шум, когда я сворачиваю в старый переулок и спускаюсь к площади Уинкли.
Улица, на которую я попал, зажата между двумя грядами высоких коричневых домиков, плотно подогнанных друг к дружке. За окнами, обращенными ко мне, можно заметить ранние приметы рождественской феерии – пухлые еловые лапы, игрушки, улыбающиеся Санта-Клаусы. Окна родителей украшены одинокой гирляндой – такой допотопной, что только диву даешься, как с каждым взмигом лампочек она не рассыпается.
Порог скрипит под моими каблуками, когда я поднимаюсь к выцветшей, а некогда черной, входной двери и тыкаю пальцем в большую кнопку ржавого звонка. Звук, который он должен издавать, я совершенно не помню, да его здесь и не слышно. Слышно только голос отца:
– К нам кто-то пришел!
И дверь открывается.
Он одет в древний светло-синий кардиган, в котором одни только резные деревянные пуговицы сохранили более-менее товарный вид, и в коричневые вельветовые брюки с потрепанными грязными отворотами, над краем которых нависает солидный, с трудом упакованный в означенную одежку живот. Его лицо круглится от жира – отяжелевшими его чертами, наверное, трудно управлять, коль скоро оно не несет на себе никакого выражения, да и ничего не выражает. Может, он не узнал меня? Или специально прикидывается? Его будто бы так сильно интересует вид улицы у меня за спиной, что мне кажется, я не вовремя. Я уже открываю рот, пытаясь на ходу выдумать какое-никакое приветствие, когда он спрашивает:
– Ты приехал один?
– Как видишь, да.
– Как я понял из нашего телефонного разговора, ты привезешь ее.
– Я только сказал, что живу с ней. Сегодня она не может приехать.
– Вот как.
– Кто там? Это он? – доносится из-за его спины голос матери. Доносится быстрее, чем она сама – хромая по коридору к нам, она успевает повторить тот же вопрос бесчисленное множество раз в разных вариациях. И вот ее исхудавшее – сказал бы «удлинившееся», только оно и так длиннее некуда, – лицо показывается за плечом отца. Наконец она сама, одетая в какое-то тряпье времен своего учительства и полосатый передник, протискивается ко мне. В этом прикиде, с растрепанными на манер плохого парика волосами, из-под которого так и блещет облысевшая кожа головы, она напоминает Кларабеллу, а папа – изрядно располневшего Бозо: их контрастная парочка смотрится так же комически.
– Иди ко мне, мой мальчик, – лопочет она. – Я ведь знала, я так и знала, что когда-нибудь ты захочешь вернуться домой.
Мамины объятия – до боли жесткие и костлявые, как объедки ее фирменной индейки к рождественскому ужину. Меня трясут и обжимают с удвоенным энтузиазмом, а отец просто встал в сторонке и смотрит – как зритель, что пришел слишком поздно, чтобы понять, о чем же фильм. Наконец мать делает шаг назад и оглядывает меня с головы до ног.
– Он так повзрослел, Боб! – ахает она. – Саймон, в чем бы мы ни провинились перед тобой… давай просто отбросим все обиды.
Отец захлопывает дверь, погружая нас в царящий в доме полумрак. До самой кухни, куда нас буксирует мать, меня преследует неуютное чувство, будто стены давят все сильнее, а мрак сгущается.
– Что предпочитаешь для теплоты душевной? – с неугасимым энтузиазмом интересуется она. – Чай? Что-нибудь покрепче?
Хочется сказать ей, что на кухне и без душевной теплоты достаточно жарко. Старые черные чугунные батареи с их адским излучением по-прежнему на месте – видимо, они слишком дороги моим родителям. Знакомые еще по лихому детству деревянные панели на стенах добротно вбирают в себя исходящее от батарей тепло. Окна, выходящие на узкий угловой двор, потускнели из-за осевшего на них конденсата.
– Чая достаточно, – говорю я.
– Закрывай тогда дверь, если больше никого не ждем.
Когда она подхватывает кружку с низкой деревянной стойки рядом с чугунной махиной раковины и хромающей походкой направляется к красному глиняному чайнику, отец шепчет мне над ухом:
– Не обращай внимания. У нее порой проскакивают такие причуды.
– Я слышу каждое твое слово, Боб! – оборачивается она. – Что это ты такое говоришь?
– Смотри, куда льешь, Бога ради! – умоляет он и не отрывает от нее взгляда до тех пор, пока кружка не перемещается на безопасную плоскость дубового стола. – Ничего такого я не говорю. Просто затронул твою любимую тему. Семейную.
Последнее слово явно адресовано мне. Быть может, отец и не хотел этого, но прозвучало оно обвиняюще. А мама добавила:
– Теперь, когда мы на пенсии, у нас есть время еще для одной семьи, – она хихикает – громко так, словно помолодела. – Не беспокойся, мы не о ребенке, хотя покуролесить с отцом еще очень даже любим.