Книга Некрополь - Борис Пахор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это чувствовал и Лейф, когда находился в хорошем настроении и приветливо смотрел на меня. Мою отстраненность он не брал в расчет и расспрашивал меня тогда о моей стране. Он был человеком дела. Например, в тот раз, когда прямо на этой террасе летом он собрал всех заключенных, чтобы осмотреть их и оценить их работоспособность. Он сидел за некрашеным походным столом, и длинная очередь голых тел выстроилась перед ним. Он делил их на категории. К третьей и четвертой относились те, кто был ослаблен или не способен работать по другим причинам. Таким образом решение о том, кого отберут при наборах для рабочих транспортов, не должно было быть отдано на волю случая. Поэтому тот, кто смог показать флегмону, или большой отек, или даже следы поноса на тощих ягодицах, пережил под лучами летнего солнца минуту утешения. Для хромых и изувеченных забрезжила искорка счастья, когда они догадались, что их могут причислить к непригодным. Таким Лейф не прикладывал к груди стетоскопа и также от меня, своего переводчика, не ожидал, чтобы я спрашивал, болит ли у них что-нибудь. Проблемы возникли только тогда, когда старый истриец[44]пытался растолковать, как он слаб. Норвежца Лейфа Поулсона, главного врача из Осло, многословные просьбы всегда раздражали, ему они казались образцом итальянской плаксивости. Сначала он с недоверием отнесся к рвению, с которым я ему доказывал, что хорватские истрийцы столетиями были брошены на произвол судьбы и что вдвойне несправедливо считать их людьми римской крови, и в конечном счете он со мной согласился. Так что теперь он не ждал, пока я упрусь, а уже заранее спрашивал: «Как насчет этого? А он кто?» Хотя национальная принадлежность не влияла на определение категорий, но как часто психологический настрой врача и в нормальных условиях играет очень важную роль для оценки состояния больного. Там он мог стать решающим, когда Лейф колебался, причислить кого-либо ко второй или к третьей категории. Это длилось лишь мгновение, но его хватало, чтобы отправить нагое тело, стоявшее перед столом, в ряды нетрудоспособных. Ведь совершенно ясно, что и это не было какой-либо порукой на будущее, однако Лейф добился этим того, что старосты бараков не выгоняли всех заключенных без разбора и не отбирали из них годных для работы кулаками и пинками. Летом 1944 года условия в мире крематория стали меняться. Ощущалась реальность Второго фронта. И Лейф каждый день, прежде чем мы начинали: он — диктовать, я — писать анамнезы и диагнозы, заходил в канцелярию капо ревира, чтобы посмотреть расположение флажков на настенной карте. Тогда он был в зебре, высокий и седовласый, со стетоскопом на шее, капитан потопленного флота, который еще не потерял веры в плавание в бескрайнем море людей. Я же даже в этих условиях оставался погруженным в себя, всегда с некоторым защитным скепсисом в сердце, или где там еще находится центр недоверия, сомнения, постоянной бдительности и тайного выжидания. Но я ошибся, не на этой террасе Лейф сидел за походным столом, это было пониже, на предыдущей. Здесь я уже наверху, и отсюда можно увидеть перекладину виселицы.
В то холодное послеполуденное время наш взгляд, конечно, не простирался так далеко. Мы находились далеко внизу. Снега уже не было, но безостановочно лил дождь, поэтому не помогало то, что мы прижимались друг к другу спинами, ведь мокрые тряпки еще сильнее прилипали к коже. Сначала этот день был такой же, как все, и до полудня не произошло ничего особенного. Конечно, возможно, эсэсовец вешал смертников на крюках за печью, но такого слуха до бараков не дошло. Перед душевой староста барака распекал голого человека, высохшее тело которого уже не распознавало вовремя позывов к поносу. В тот раз это был адвокат из Любляны, сухопарый и длинный, в очках с толстыми линзами. «Verfluchtes Dreckstück,»[45]— обругал его староста и ударом ноги выпихнул на середину, где стояли круглые умывальники. «Pass mal, wie er stinkt, der Verfluchte!»[46]От удара его кулака человек замахал в воздухе руками, и его очки отлетели на цементный пол. Белки его глаз потерянно сверкали в мрачном помещении. «Bleib da stehen,»[47]— крикнул мучитель, и руки грешника ухватились за серый край круглого плоского цементного лотка, окружавшего столб с дырочками наверху. Из них рано утром брызгала роза тонких струй, под которые нужно было подставлять обритые головы и голые плечи. Но сейчас из дырочек ничего не полилось, тогда староста барака схватил ведро ледяной воды и выплеснул его на тело, которое затряслось так, что позвоночник задрожал, как бок усталого животного при ударе бича. «So, Mensch»[48]. И еще ведро слева. Струи воды полились по спине, по лестнице ребер, как по зарешеченным окнам, покрытым пергаментом; и так до самого низа по ягодицам, так что фекальная жижа стекала на сероватый пол. «So, Mensch, so stinkst du nicht mehr»[49].
Подобные сцены не были необычными. И каждого могли помыть точно также. Но мы боялись дневной переклички, поскольку поверху все время наползали закопченные облака, как слоны без ног, с серыми телами и черными задами. И вскоре из больших животных действительно начало моросить, а потом лить как из ведра. Когда же нас построили на террасах, расставили как нужно, начался проливной дождь, как будто нас атаковали струи из пожарных шлангов. Староста барака переходил от одного ряда к другому, косил глазом, чтобы определить безукоризненную прямолинейность, лупил ногами по лодыжкам, выступавшим из ряда, бегал вдоль строя и дубасил по спинам в первом ряду, пока не пришел эсэсовец, проводивший перекличку обитателей бараков. Тогда староста барака, а был он большой и мощный, застыл как столб и завопил: «Mützen ab!»[50]И длинные ряды рук мокрыми круглыми шапками хлопнули по мокрым штанинам. Ветер разносил брызги по длинным рядам черепов, насаженных на полосатый частокол, и эсман в коричневом прорезиненном плаще, со списком в руках, проводил перекличку. Строй замыкал староста барака, вытянувшийся в струнку, выпятив грудь, горилла с шапочкой у штанины. И тела держались так прямо не только из-за переклички, но еще более для того, чтобы мокрая ткань не прилипала к спине, и вода стекала по внешней поверхности щита из джута. Сознание всеми силами защищалось от уничтожения и отгоняло образ печи, а сердце просило хоть совсем короткого, хоть совсем мимолетного, чудесного возвращения в человеческий мир.
Да, тогда я молился. Это было ритмичное повторение молитв, как цепочка бусин на четках, как капли теплоты в сундучке, скрытом под дугами мокрых ребер. Это была искренняя молитва, молитва, рожденная потрясением от бесконечного страха. Когда горилла снова заорал, руки водрузили промокшие шапочки на свои черепа, а тела начали крутиться на месте, чтобы защититься от проливного дождя, хотя руки и ноги были в отводных трубах, по которым дождевая вода стекала в башмаки и в землю. Над нами вспучивался черный купол размоченного пепла, который лениво распадался, так что склон был окутан мраком, вместе с которым посреди дня медленно приближался конец света. Так было на нашей террасе внизу, так было и везде до самого верха. И вопреки всему глаза уставились вверх в ожидании, что ряды над нами оживут и пойдут каждый в свой барак, и потом из кухни начнут носить котлы вниз по лестнице. Для каждого барака только по два котла брюквы, водянистой, но горячей, так что все жилки сходят с ума от страстного томления по ней, и напряженно пристальна жадность зрачков, следящих за облаком белого пара над котлом. И тогда тело вжимает плечи, чтобы подставлять под струи меньшую поверхность, сгибает шею и сжимает кулаки, чтобы противостоять волнам мороза и мокроты. Ты чувствуешь, что бездна пустоты у тебя внутри вот-вот поглотит последний кусочек разума. Но ряды над нами не хотели двигаться, лишь низкий купол еще больше придавливал мрак к склону. Возможно, кого-то не хватало, и придется долго дожидаться под проливным дождем, пока его будут искать, и еще потом, когда его, полуживого, отнесут в бункер. Затем эсэсовец пошел вверх по лестнице. Быстро переставлял сапоги с высокими узкими голенищами со ступени на ступень, а параллельные ряды глаз сквозь сетку дождевых капель следили за колыханием его прорезиненного плаща. Может быть, он только что осмотрел бункер и крематорий, и нам подадут сигнал расходиться, когда он придет наверх. Но ряды на террасе, которая над нами, стоят на месте, также и ряды над ними, и те, что еще выше, хотя прорезиненный плащ уже давно должен был дойти до верха. Только приглушенный шепот, кажется, привел ряды в движение, но, возможно, это был вовсе и не шепот, а просто усилившийся шорох мокрых тряпок, трущихся о мокрые тряпки. Потому что проливной дождь затихал, и вместе с разреженными дождевыми каплями, которые ветер понес по воздуху, сверху доносился тупой стук деревянного молота, который, казалось, бил по толстому бревну. Темный купол медленно распадался, и сквозь его развалины тянулся черный полип, который водянистым животом накроет склон и смешает землю и леса с человеческими останками. Опять удары? И мысль испуганно забила крыльями по полому черепу, взгляды заметались вправо и влево, но в конце концов глаза снова остановились на спинах ряда, стоявшего на террасе над нами. И те спины также колебались, подавались вперед и беспокоились, поскольку перед ними был точно такой же ряд на верхней террасе.