Книга Серебряная Инна - Элисабет Рюнель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле Кновель не знал, на что способна его дочь. Может ли она забрать скотину и бросить его тут одного? Он вообще ее не знал. Да и нужды раньше в этом не было. Раньше она делала, что велено. Кновель даже воображал, что это он сотворил ее такой. Сначала в чреве Хильмы с помощью своего семени. Потом, когда она была ребенком, он лепил ее своими руками, голосом, волей. А теперь ему приходилось лежать без сна и слушать, как она бегает на тайные свидания, свидания, на которые его никто не звал.
Кновеля переполняли страх и жалость к себе. Он чувствовал себя беспомощным в руках незнакомца. Но Кновель боялся страха и презирал жалость. Эти два чувства были ему ненавистны. Вот почему он позволил им превратиться в ненависть и ожесточение — своих старых приятелей. Вместе с ними к нему вернулась сила воли, а это было главное. Все, что осталось от Кновеля, — это воля. И она говорила ему, что Инна предназначена для него. Ее оставила ему Хильма, когда умерла. Хильма была раной. Незаживающей раной на теле Кновеля. Беззащитным кусочком плоти. Боль от ее смерти могла ударить только туда, только в больное место. И чтобы защититься от этой боли, он вцепился в Инну мертвой хваткой, закрывшись ею, как щитом.
О том, что он творил со своей дочерью все эти годы, Кновель не задумывался. Просто он это делал, ни о чем не думая, не забывая, но и не запоминая тоже. В стенах домов много чего случается. Всегда найдется кто-то, чтобы побить собаку, всегда найдется собака, чтобы ее побили. Кновель хорошо знал жизнь. Жизнь была уродливой штукой. Каким бы прекрасным ни был восход солнца, преступника все равно повесят на рассвете. В его мире уродство давно уже победило, и Кновель больше не пытался с ним бороться. В том, чтобы достичь глубины колодца презрения, тоже есть своя победа. Своя извращенная справедливость. Да здравствует Дерьмо! Да здравствует Смерть!
Ворочаясь на колючем сене, Кновель начал возводить стену ненависти из камней, которых у него не было. Пока не было. Но в его мыслях бессердечная Инна уже ушла из Наттмюрберга вместе со скотиной, бросив отца одного умирать. И горечь от ее предательства подпитывала его ненависть. Он возводил ее как стену, сначала слабую и хрупкую, потом все выше и все толще. Он не сомневался в том, что Инна хочет его покинуть. Все эти ночные свидания были только началом, только попыткой порвать узы, связывающие ее с Кновелем. Даже то обстоятельство, что он неходячий горбун, прикованный к постели, что он ее отец и что он совсем один в этом мире, ее не остановит. Нет, она просто уйдет. Уйдет и заберет с собой скотину. Позволит им смешаться с другим скотом. Раствориться в нем и исчезнуть.
С рвением Кновель возводил свою стену, делая ее все выше и выше. Скоро, скоро он соберется с силами и встанет с постели, заставит себя пойти. Сила воли творит чудеса. Если есть сила воли, не нужны ноги, не нужны ни мышцы, ни плоть.
Днями, когда Инна оставалась дома, она сияла как солнце. Дочь ничего ему не рассказывала о своих ночных похождениях, но глаза у нее блестели, руки были горячими и уверенными, походка — плавной и упругой. Она была похожа на дикое животное в лесу с блестящим мехом, сильными мышцами, гибкое и опасное.
Теперь на Инну смотреть было одно удовольствие. Хлопоча по дому, она напевала. Волосы растекались из-под платка, как река в разлив. Уверенными движениями Инна вертела его на кровати словно кусок мяса, мыла, вытирала, одевала и поправляла. Кновель чувствовал в ней что-то дикое, неприрученное. Но он не подавал виду, что что-то не так. Он молчал и продолжал строить стену. Придет время, и он вернет то, что принадлежит ему по праву.
Инна ничего не замечала. Она не знала, что похорошела и что Кновель это заметил. Ей и не хотелось этого знать. Не хотелось, чтобы он ее видел, смотрел на нее, удивлялся тому, как она расцвела за последнее время.
Невозможно было даже подумать, что то, чем он был, с его настойчивыми руками и дырой вместо рта, с ужасным выростом на спине, невидимой нитью соединенным с ней самой, что это существо могло заставить ее бедра покачиваться, а груди — натягивать ткань блузки, подобно ягнятам, тычущимся тебе в ладонь теплыми носами. Невозможно было представить, что его глаза видят ее красоту. Но так оно и было.
Инна видела только Арона, как она теперь называла чужака. Все ее мысли были о нем. Его ласки ни на минуту не покидали ее. Они свили в ней гнездо. Она стала деревом, полным птичьих гнезд. С каждой ветки, с каждого сучка доносилось пение птиц. И ветер нежно шелестел листвой. Откуда ей было знать, что ее отец все видит и замечает, что весь ее облик кричит: «Посмотри на меня! Я как бутон, готовый вот-вот распуститься!»
Повторение
У Арона на душе было неспокойно. Нежность, которую он чувствовал к Инне, сделала его хрупким изнутри. Стены были тонкими как бумага и совсем не защищали его. Внезапно он начал вспоминать мать и братьев с незнакомой раньше тоской. Арон чувствовал острую потребность узнать, как они поживают. Если они еще живы. Мать могла уже умереть, а он об этом не знал. Эта мысль не давала ему спать или вызывала кошмары. В те ночи, когда он спал один, и долгими тихими днями Арон тешил себя мыслью, что обязательно напишет письмо своим родным, расскажет, как он живет, попросит у них прощения, пошлет весточку о себе. В своих мыслях он снова и снова писал письмо, подбирая слова, поправляя, формулируя по-другому. Он писал, как долго был человеком без роду, без племени, как плавал на корабле десять лет, как, наконец, очутился в этих глухих местах и поселился в доме у семьи, которая приняла его как родного человека. И об Инне, о том, что здесь, в лесах, он встретил Инну и полюбил ее.
И как благодаря Инне все, что он когда-то любил, пробудилось к жизни. Лицо и голос матери, братья и сестры, в детстве они были близки, словно новорожденные щенята. И как разлука с ними стала для него невыносима.
Арону нужно было знать, что они живы, что они существуют, что они не просто тени в его мире теней, размытые очертания на стене, мимолетные движения.
У Арона в лесу не было ни ручки, ни бумаги, так что писать он мог только в своих мыслях и снах. Письмо превратилось в навязчивую идею, в обещание возможности, не дававшее ему спать.
В последнюю ночь лета Арон рассказал о себе Инне. Он рассказал ей то, что никогда никому не рассказывал, о том, откуда он, почему сбежал из дома, он рассказал ей все, кроме своего имени, имени, которое просто не мог произнести вслух.
— Я вырос на Фарерских островах, — начал он, — но ты, наверно, не знаешь, где это.
Инна покачала головой.
— Это группа островов по дороге к Исландии, далеко отсюда. Я родился на маленьком островке под названием Мичинес. Это очень далеко, Инна, в другом мире.
Они вместе сидели перед костром. Арон закрыл глаза. Тяжело вздохнув, он нашел рукой руку Инны и сжал ее.
— У меня были отец и мать, сестра, почти мне ровесница, и двое младших братьев. У нас имелась рыбацкая лодка, как и у других семей, и мы добывали яйца и птицу. Все держали овец, которые паслись круглый год, примерно как у вас олени. Поскольку я был старшим сыном, я рано начал ходить вместе с отцом в море и в горы — всюду, куда бы он ни пошел, я следовал за ним. Я восхищался им, должен тебе сказать. Не было того, что мой отец не умел. Я все время смотрел на его руки, такие ловкие и умелые. Слушал его слова. Смотрел, как он управляет лодкой в шторм, закрывая лицо от воды и ветра.