Книга Серебряная Инна - Элисабет Рюнель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Инна? — спросил он. — Мне продолжать?
Ее глаза сверкали, как вода в ручье. Девушка посмотрела на него, не говоря ни слова, крепко притянула к себе, и Арон вошел в нее.
Инна вскрикнула от неожиданной боли, но Арон словно не слышал ее. Он не мог остановиться. Для него не было пути назад. Он хотел обладать ею, хотел входить все глубже и глубже. И Инна тоже хотела этого. Хотела, чтобы он касался ее так, как никто прежде ее не касался. Она отвечала на его толчки и чувствовала радость оттого, что она может, что она хочет, что она смеет.
Арон поспешно вышел из нее, чтобы семя попало ей на живот. Потом они лежали, прижавшись друг к другу и прислушиваясь к звукам вокруг себя. Они лежали, прерывисто дыша, как маленькие лесные зверьки, и Арон долго и нежно гладил ее по спине.
Нагота страшит меня. Даже когда никто, кроме меня, не видит мое тело, даже когда поблизости нет зеркала, я страшусь наготы.
Я помню, как незнакомый доктор сказал мне, тогда маленькой девочке: «Сними кофту и спусти брюки». Я остро ощущала свою наготу под одеждой и страх, охвативший меня в ту минуту. Взрослые, стягивавшие с меня штаны, чтобы отшлепать, чтобы наказать. Нагота, смешанная со стыдом. Первородный грех. Всегда сознавать свою наготу под одеждой и стыдиться ее. Всегда носить на себе наготу как дерюгу.
В том сумбурном музыкальном представлении, которым было мое детство, стыд и нагота составляли отдельную тему. Я чувствовала, как ее играют на моем теле, угадывала хорошо знакомую мелодию по первым нотам. Я никогда не чувствовала себя в безопасности. Одежду так легко сорвать, обнажив голое тело. В детстве стыд был моим постоянным спутником. Наверняка родители хотели как лучше, просто они по-другому не умели.
В моей взрослой жизни основной музыкальной темой стали попытки убежать от стыда, обойти его стороной. Но любое наслаждение сопряжено со стыдом. Он преграждает вход к удовольствиям, и, чтобы пройти в желанную комнату, сначала нужно протиснуться мимо охранника, ощутив на себе его дыхание. Есть те, для кого это не составляет труда. Они с легкостью показывают охраннику пропуск, перекидываются с ним парой слов и проходят мимо с таким видом, словно весь этот контроль не больше, чем простая формальность. Другие останавливаются перед контролем и дальше пройти не смеют, так и не решаясь получить удовольствие. Я же отчаянно роюсь во всех карманах в поисках пропуска, в страхе, что меня не пустят, в страхе, что что-то не в порядке: штампа нужного не хватает или подписи. Или что стыд наморщит брови, строго так посмотрит на меня и спросит: «Ты действительно думаешь, что заслуживаешь удовольствие?»
Что я могла бы на это ответить? Нашлись бы у меня силы четким и громким голосом произнести: «Да, заслуживаю»? Нет, я бы только покраснела, и опустила глаза, и, завернувшись в дерюгу наготы, попятилась прочь. Прочь от стыда, прочь от наслаждения.
Не потому, что я сделала что-то постыдное, а потому, что стыд видел меня, он меня отметил, выбрал.
Родители, хотевшие как лучше, часто запирали меня в чулане в качестве наказания. Там я должна была подумать о том, что сделала, и раскаяться в этом. Чулан был маленькой каморкой без окон с одной вешалкой и корзиной для грязного белья. Они запирали дверь, чтобы ее нельзя было открыть изнутри. Голоса за дверью напоминали, что мне должно быть стыдно, очень стыдно. Этот гардероб они в шутку называли позорным углом по аналогии с позорным столбом. Но просить меня стыдиться было излишним. Стыд и так жил внутри меня, как хищное животное с острыми зубами и когтями. Животное такое сильное и такое жестокое, что оно разрывало меня изнутри. Мне было совсем мало лет — года три или четыре. Внутри я вся была как натянутая струна с тремя узлами — стыда, позора и бешенства. И эти узлы росли, увеличивались и каменели. Их невозможно было распутать.
Меня никогда не наказывали за злость. Меня наказывали за те проблемы, которые я устраивала родителям. Так они говорили. Я мешала, путалась под ногами, доставляла неприятности. Однажды мой сапог затянуло в жидкую грязь. Она просто засосала его со свистящим звуком, и он исчез. Мне самой это происшествие показалось очень необычным и даже загадочным. Но когда я прихромала домой в одном сапоге, родители сочли все произошедшее постыдным.
В другой раз я не пришла, когда мама звала меня. Я думала, это такая игра, как в прятки. Я придумала песенку: «Нет, не приду. Нет, не приду. Нет, не приду». Я сидела на заборе, болтая ногами, и напевала эту песенку, покачиваясь в такт. Я пела и пела.
Невозможно описать, что случилось потом. Это просто не поддается никакой логике. Принцессу отдали на съедение дракону, и не пришел принц, чтобы сразиться с ним и защитить ее. Она была одна-одинешенька. А дракон извергал пламя и зеленую желчь и хлестал ее хвостом с неслыханной жестокостью, присущей мифическим созданиям из сказочных миров. Он ревел, что ей должно быть стыдно, и ощущение наготы было абсолютным: ей казалось, что с нее сорвали даже кожу.
Спустя много времени появился ты и хотел, чтобы я тебе доверяла. Ты хотел завоевать мое наслаждение, открыть мою наготу, как открывают калитку в тенистый сад, сорвать с меня страх.
Ты хотел, чтобы мои глаза оставались открытыми, когда ты будешь меня пить. Не хотел, чтобы я пряталась и отворачивалась.
Мне кажется, ты так никогда и не узнал, насколько мы были близки. Ты исчез, пока я лежала еще дрожащая и нераспустившаяся. Мы оба играли в пьесе, внезапно прерванной посредине акта.
Все это было так давно. Прошлое погребено под снегом. Детство, ты. Все течет, все меняется. Все становится частью прошлого. И иногда мне кажется, что я тоже погребена там, под снегом, и что мне нет другого места в этом мире.
Она приходила к нему по ночам, но не каждую ночь, потому что им нужно было и спать тоже, ведь когда они встречались, то всю ночь не смыкали глаз. Они лежали под навесом из соломы и смотрели, как ночь просачивается внутрь. Свой голод они утоляли еще большим голодом. Не в силах насытиться, они пили друг друга. Даже разговаривали они больше образами, чем словами. Рассказывали друг другу, что они видели, что чувствовали.
То обстоятельство, что Кновель этим летом не вставал с постели, и упрощало, и усложняло Инне жизнь одновременно. Случалось, что он просыпался по ночам и звал Инну. Бывало, что он вообще не мог заснуть, всю ночь пытаясь поймать капризный сон за хвост. Невозможно было скрыть от него ее отсутствие. Старик видел, как она украдкой выходит из дома. Но он по-прежнему не вставал с постели. Просто лежал и ждал ее возвращения.
Иногда его охватывал ужас: что, если она не вернется? Что, если она просто исчезнет, оставив его лежать здесь? А как же скотина? Скотину она не могла бросить, в этом Кновель был уверен. Самое страшное, что может случиться, это то, что она заберет скотину и уйдет с ней из Наттмюрберга, оставив его одного. Но разве Инна способна на такое? Кновелю вспомнилось, как младенцем она кричала без конца, как волосы отказывались расти у нее на голове, как резал ему уши ее истошный крик. Она не просто кричала, она требовала от жизни того, что ей причиталось. Таким был ее голос. Требовательным. И теперь Кновелю казалось, что дочь вернулась в прошлое, словно всех этих лет и не было. Она снова казалась ему такой же чужой и своевольной, как тогда, в младенчестве.