Книга Цитадель - Антуан де Сент-Экзюпери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юная девушка, что вышла из золотого с серебром ковчега, выговорила слово «родник». Она знала: когда-то давным-давно в счастливые времена существовали родники, и выговорила это слово, будто молитву, но не ждала ответа, ибо и Господу молятся по памяти других людей.
Ещё удивительнее было её умение танцевать, танцам её научили среди гранитных скал пустыни, она знала, что танец — тоже мольба и молитва, что на эту мольбу может ответить царь, но в пустыне и на неё не ждала ответа. Безответно молишься и ты до самой смерти, танцуя свой танец перед Господом.
И ещё одно чудо: жизнь будто и не прикасалась к ней, будто только сейчас вылепили её тёплые, словно голубки, груди, её гладкий живот, чтобы рожала царству сыновей. Да, казалось, она родилась совершенной — безупречное зёрнышко, принесённое из заморских стран, прекрасное, переполненное дарами, которые самому ему не нужны, — мы станем такими после смерти, собрав все свои дела, заслуги, усвоенные уроки, как доказательство, что мы сбылись. Жизнь не посягала на её приданое, девственным было её тело, девственными — танцы без зрителей, девственным оставался родник, которого не касались её губы, цветы, которых она никогда не видела, но из которых её научили составлять букеты. Совершенство моей наречённой не нуждалось в свершениях, ей оставалось одно — умереть.
Я уже говорил: благодаря молчанию Господа, молясь, ты нарабатываешь в своём сердце умение любить. Если Господь тебе откроется, ты истаешь в Нём и сбудешься. Зачем тебе тогда расти и возвышаться? И вот тот, кто отыскал Господа, видит женщину, огородившуюся гордыней, подобно моему треугольному военному лагерю, — как спасти её? В безнадёжности он печалится о человеческом жребии. «Господи! — говорит он. — Я обо всём догадался и думал, она расплачется. Слёзы — дождь, отводящий грозу, они умягчают гордость, молят о прощении. Если бы она почувствовала себя слабой и заплакала, я простил бы её. Но она стала хищной куницей, кусается и царапается, защищаясь от несправедливостей Твоей Вселенной, она больше не умеет не лгать».
Он пожалел её, потому что ей так страшно. И стал рассказывать Господу о людях: «Ты внушил им страх перед клыками, когтями, шипами, ядами, острыми ракушками и скалами Твоей Вселенной. Пройдёт немало времени, прежде чем они успокоятся и вернутся опять к Тебе». Он ведь знает, в каких далях плутает эта лгунья и как долго ей придётся идти, чтобы вернуться!
Он жалеет людей, видя пустое пространство в их душах, отделяющее их от Господа, а они о нём и не подозревают.
Кое-кто удивлён его откровенному потаканью отвратительной распущенности. Но он-то знает, что ничему не потакает. Он молится: «Господи! Я не судья им. Бывают времена судилищ, тогда любого — и меня тоже — могут сделать судьёй. Но лгунью я взял с собой, потому что она боится, а совсем не для того, чтобы наказать её. Видано ли, чтобы спаситель, сочтя спасённого недостойным, столкнул его обратно в воду? Спасаешь, и всё. Спасаешь не человека, а Господа в нём. А когда спасёшь, человека можно и наказать. Ведь и смертника, если он болен, лечат, прежде чем повесить. Нет права пренебрегать человеческим телом, хотя тело — возможность осуществить кару».
Тем, кто мне скажет: «Ради чего ты суетишься, надежда спасти её так ничтожна!» — я отвечу: «Царство очеловечивается не результатом поиска — усердием в поиске. Никто не требует от врача оправдания за то, что он вмешивался в жизнь больного. Необходимо предпринять попытку, пуститься в путь, цель всегда приблизительна, на дороге множество случайностей, ты не можешь знать, куда придёшь. С одной вершины горы видна другая. Кроме человека, ты спасаешь и ещё что-то, если воодушевлён чистой верой в спасение. Но если ты стараешься ради платы, если работаешь за вознаграждение, словно нанятый по контракту, ты — лавочник, а не человек.
Что ты можешь знать о превратностях пути? Всё, что о них говорится, — слова и ничего больше. Значимо только направление пути. Важно идти, а не прийти куда-то, ибо приходим мы только в смерть».
* * *
Беспутна она от тоски и безнадёжности. Руки опускаются, когда ничего не хотят удержать. Беспутность — тоже отчаяние: сокровища, к какому ни прикоснись, рассыпаются одно за другим в прах. Цветок увял и оставил семечко, но ты-то думал, что он будет цвести вечно, и теперь ты в безнадёжности и тоске. Я уже говорил, что зову оседлым не того, кто в молодости любил девушек, потом завёл дом, женился, качал детей, учил их, растил и на старости лет оделял житейской мудростью, — этот человек всю жизнь шёл и шёл вперёд. Оседлому хочется стоять возле женщины и восхищаться ею, как прекраснейшим из стихотворений, черпать сокровища, будто из сокровищницы, но вскоре он видит: усилия его тщетны, нет на земле неисчерпаемых источников — пейзаж, увиденный с вершины горы, радует, пока сохраняет вкус победы.
Мужчина тогда бросает женщину, женщина меняет возлюбленного, потому что они разочаровались. Они на ложном пути, в этом всё дело. Невозможно любить саму женщину, можно любить благодаря ей, любить с её помощью. Любить благодаря стихам, но не сами стихи. Любить благодаря пейзажу, открывшемуся с вершины горы. Беспутство порождено тоской, человеку никак не удаётся сбыться. Так мучаются от бессонницы, ворочаясь с боку на бок, ища у подушки щеки попрохладнее. Но стоит прилечь, подушка опять горячая, её отшвыривают прочь и снова ищут прохлады. Но откуда ей взяться? Она исчезает от прикосновения.
Меняют возлюбленных и те, кто видит пустоту в людях; люди и впрямь пусты, если не стали окном, смотрящим на Господа. Вот почему посредственность любит только то, что не даётся в руки: стоит насытиться — и становится тошно. Лучше всех знают об этом танцовщицы, которые танцевали передо мной танец любви.
Я хотел бы помочь стать цельной той, что обирает мир и кормится репьями, — истинные плоды протягивают нам из-за предела ощутимого, а здесь каждый играет свою игру, и стоит её разглядеть, как остывает сердце.
Но она просыпается, когда от человеческого существа повеет на тебя безнадёжностью. Когда ты не чувствуешь в нём жизненности и видишь его заблудшей овцой, слабым ребёнком или обезумевшей от ужаса лисицей, что вцепляется тебе в руку, если ты её кормишь. Разве обидят тебя её страх, её ненависть? Неужели ты оскорбишься злобным словом или укусом? Стоит отвлечься от слов с их бессмысленным смыслом, как сразу ты ощутишь близость Господа.
Я первый за то, чтобы отрубить обидчику голову, если этого требует моё чувство справедливости, если мне нанесено оскорбление. Но я неизмеримо больше лисицы, мечущейся в ловушке, и могу — нет, не простить, меня не достигают обиды на вершине моей горы, где я всегда одинок, — я могу расслышать в её бессмысленных воплях глухую безнадёжность.
С самой прекрасной, благородной и совершенной из девушек ты можешь оказаться вдали от Господа. Её не нужно утешать, собирать, укреплять. И если она просит тебя позаботиться о ней и целиком принадлежать любви, она призывает тебя к эгоизму на двоих, который по ошибке зовут светом любви, — нет, это бесплодный пожар, грабёж житниц.