Книга Религия бешеных - Екатерина Рысь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там вообще покрашенные коридорчики, и такое еще обращение: пойдемте, пойдемте… Хорошая кормежка. По сравнению с дальнейшим. Дают гречневую кашу, банку кильки, дают чай. Можно позвать мента, сказать: выключите радио. Я позвал мента, сказал: у меня нет бритвы. Был какой-то обход, открывается кормушка: какие жалобы? Я говорю: мне нужна бритва, мне нужна иголка, потому что у меня там порвалась где-то одежда, мне надо зашить. Он говорит: ну, иголку ты не получишь, потому что здесь тюрьма, а бритву тебе сейчас принесут. Принесли нулевый станок одноразовый. То есть это абсолютная фантастика, нигде в другом месте этого абсолютно нельзя было ожидать. Вообще неземной уровень обслуживания. Причем на халяву. Это просто фантастика, рассказать, чтоб тебе поверили, — это очень трудно.
И самое такое большое ощущение от этой Петровки, 38 — это когда говорят: Голубович, давай, готовься на выход, я выхожу, меня ведут на другой этаж, сажают в комнату для свиданий. Я думал, меня на допрос ведут. Я сажусь в комнату, она разбита на две части, посередине — пустое пространство, огороженное двумя стеклянными перегородками сплошными. Стоят два аппарата, через два стекла можно что-то говорить.
И тут входит мой отец. А он у меня достаточно преклонного возраста, ему шестьдесят восемь лет, он еще с японцами в Великую Отечественную войну воевал. Входит такой прилично одетый, костюм, пиджак, орденские планки. Видно, что он в абсолютно взъерошенном, невменяемом состоянии, дико нервничает. Трясущимися руками разворачивает бумажку, на которой написал тезисы для разговора, в основном бытового характера детали: где ключи от квартиры, где твои вещи забрать, как дела, что передать. Какие-то такие вещи, как урегулировать бытовые вопросы. Чтобы не заволноваться, не забыть, он записал их на бумажку. Открывает эту бумажку, пытается читать. Я говорю: привет, папа, ты как доехал? Он говорит: я на самолете прилетел, увидел по телевизору. И он пытает начать разговор по пунктам своего плана — и он просто не может вообще начать разговор, начинает путаться. Видно, что у него вообще такой хаотичный разбег мысли, что он просто не может сосредоточиться на какой-то из них. В итоге это замешательство было урегулировано, мы что-то обсудили, я сказал, что все хорошо, у меня нет никаких проблем с сокамерниками, что я никого не бил, поэтому навряд ли меня осудят, я не виноват. Это все заняло минут пятнадцать — двадцать де-факто, после этого у него вопросы кончились, он уже говорить ни о чем не мог и спрашивает у мента: а сколько у нас времени? А мент — он такой, еще не до конца циничный и испорченный, с одной стороны, он по этим косвенным фразам понял, что человека посадили ни за что, с другой стороны — ему жалко этого отца, он видит, в какой обстановке это все происходит, понимает, что совершается беспредел. И ему чисто по-человечески, может быть, его жалко, что так получилось. И он говорит: да вы не беспокойтесь, есть еще время. И мы просто сидим, смотрим молча, де-факто какие-то фразы бросаются, мы в таком нервном состоянии. И я говорю: папа, давай прощаться, мы даже этого часа, который положен, просто не договорили. И он такой встает, собирается и уходит. Вот это было, конечно, тяжело психологически.
Но тем не менее я собрался.
Еще, в общем, проявления таких каких-то ментовско-циничных норм поведения — мне это сразу начало резать слух. Во-первых, женщины-сотрудницы такие — грязно и цинично матерятся. Есть мат такой, для передачи сверхэмоций, есть мат для связки слов, а есть — эх, такой молодецки-циничный. У них там третьего рода, который от женщины вообще тяжело слышать.
Потом — обыск сам. Во-первых, у всех вновь прибывших вещи не просто просматривают — пропускают, как в аэропорту, через рентгенаппарат. Ботинки мои вызвали много нареканий. Там куча шурупов, пластин металлических. Они просто запищали. О, говорят, сколько здесь железа. Сейчас мы все это повыковыриваем. Ага, говорю, а в чем я буду ходить? Если ты выкрутишь шурупы, подошва отвалится. Ты мне дашь казенные ботинки вместо этих? И решили ничего не выкручивать, но в камере мне их носить не дали. Я снял их перед камерой, они стояли в коридоре, я ходил по камере вообще в носках.
Личный досмотр — очень тщательный, по энкавэдэшным канонам. Шов одежды прощупывается на предмет зашитых денег, бритв, наркотиков. Просмотровый кабинет — приходишь в маленький обезьянник за решеткой, холодно, потому что открыто окно. Пока там это все ощупывается. А на стене висит в рамке перефразирование классика русской литературы: «В каждом человеке, даже в самом плохом, можно найти что-нибудь хорошее, если его как следует обыскать». У классика было: если как следует поискать. Такой служебный цинизм. И баба такая… Там эти молодые ментовки, — грязно матерящиеся, а здесь такая сушеная, дебелая тетка лет так сороковник с хвостом, вся в морщинах, сухая, знаешь, задубленная такая, заслужбенная, говорит: откуда? С митинга. И она с таким циничным задором, энкавэдэшным еще: эк вас, политических! С такой усмешкой.
На Пресне я был дня четыре. Прошел уже суд по мере пресечения, где мне врубили арест. Значит, повезут на Бутырку. И вот наступил понедельник, меня заказали с вещами. В это время мне уже успели сделать передачу — продуктовую, вещевую. Вещевая — теплый спортивный костюм, тапочки, хозяйственные принадлежности типа: мыло, мочалка, хрень всякая, что-то такое. Я в это время уже донимал сокамерников. Сначала в первой, там этого квартирника: я неопытен в тюремной жизни, будет время и желание, ты мне краткий курс молодого бойца. Что там за правила, как себя надо вести, какие установки. А он как-то отговаривался, не стал мне читать: посмотришь, сам поймешь. А особо из него тянуть ничего не удавалось. Во второй камере сидел тоже квартирник лет тридцать с чем-то, а второй — дядька ближе к шестидесяти, он сидел за какое-то там убийство, видать, не первый раз. Я к нему: у меня первая судимость, может, объясните для начала. А он мне: да ничего страшного, если будешь себя так вести, как сейчас, все у тебя будет нормально. И они в конечном итоге были правы. Я сейчас понимаю, что никакого курса молодого бойца человеку прочитать, насухую научить плавать, невозможно. Все познается на практике, каждая камера — свой мир, и всему не научишь. Это очень тяжелая задача.
В итоге заказали с вещами. Посадили в конвойную «газель» с цельнометаллическим кузовом, она переделана в так называемые «стаканы». Стакан в тюрьме — метр на метр, полтора на полтора. А здесь реально — запихиваешься, плечи надо сжать, баул поставить некуда. Закрыли, я сижу, голова не помещается. Думаю: поедем по трассе, всякое прикольное может быть, трахнемся в ДТП, машина загорится — отсюда уже зэков хрен кто вытащит. Это стакан надо открывать. Отлично можно запечься, как в духовке, до румяной хрустящей корочки!
Привезли на Бутырку, выгрузили. Сразу мы попали на сборную камеру. Это где вновь прибывших с какого-то этапа, с других централов, где ты пребываешь ограниченное время. Где ты не спишь, где нет нар, ничего. Есть скамейки, сел, сидишь, пока твое дело рассмотрят. Это уже был, конечно, радикально другой вариант по отношению к Петровке. Это было ужасное помещение, неремонтируемое уже множество лет, закопченное, грязное, холодное. Стекло выбито. Но это и благо, потому что все курили. Не всем даже хватало места, чтобы сесть. Этот ужасный прокуренный воздух. Опытные зэки не стали терять время, чифирь начали варить. Кто-то дал чай, кто-то кружку металлическую нашел. А это же надо кипятить. Кто-то достал старую простыню. Зажгли эту простыню, на огне кипятить эту кружку — дым, смог. Происходит еще перманентное общение всех со всеми. Рядом какой-то текущий туалет, грязь, размазанная слякоть, как на улице. Короче, караул. Еще и холодно стало. Сидели там чуть не сутки.