Книга Откровенность за откровенность - Поль Констан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глория приводила еще один аргумент — лично для Бабетты, добившейся успеха в жизни — в пользу независимости Алжира: останься Бабетта в своей дыре, разве могла бы она надеяться поступить в университет? Папаша Коэн ни за что не отпустил бы дочь одну в столицу. В лучшем случае ее засунули бы в какой-нибудь пансион, она получила бы диплом учительницы, а дальше? Семья нашла бы ей мужа из круга знакомых, Коэна номер два, помоложе отца, но уже со всеми его тиранскими замашками.
Бабетта не могла не признать, что в этом Глория права. Независимость Алжира укротила мужчин, дважды поверженных — на родине и в семье, и тем самым освободила их дочерей, по крайней мере, тех, что сумели воспользоваться моментом. Отцам и братьям оставалась роль строгих блюстителей невинности — только в этом они еще угнетали женскую половину своих семей.
— Знаю я, где ты шляешься, когда уходишь из дома! — выплюнул ей в лицо младший брат за несколько месяцев до их отъезда во Францию.
— Где это я, по-твоему, шляюсь? — ощетинилась она, недоумевая: откуда у мальчишки такой тон? — Я хожу в лицей, занимаюсь.
— Занимаешься ты, как же! — грязно ухмыльнулся брат.
Во Франции же досталось сестренке: на ней, потерявшей голову от красот и изобилия большого города, вечно попадавшейся на вранье, когда ее не оказывалось там, куда она будто бы шла, постоянно приходившей с опозданием, наспех стиравшей в коридоре остатки косметики и уносившей в хозяйственной сумке туфли матери, чтобы в магазине выглядеть взрослой дамой, поставили клеймо опозоренной девушки. Шлюха! Братья выкрикивали это ей в лицо, хлестали по щекам, несильно, но больно, таскали за волосы, грозили выкинуть в окно. Бабетта знала, как мужчины бьют женщин: сначала по голове, потому что они выше, а те втягивают голову в плечи, потом по ребрам, по животу, который остается открытым, пока руки заслоняют лицо: погоди, нос тебе расквашу, в таком виде по улицам не пошляешься!
Злосчастье точило когти и урчало от удовольствия. На протяжении долгих месяцев — до самой ее смерти — братья всю свою энергию употребляли на слежку за сестренкой. Вместо того, чтобы искать работу, они шпионили за ней на улице, а то гоняли, как борзые зайца. Деваться ей было некуда, и она приводила их к своей норе — в «Монопри», где покупала тушь для ресниц, или в кино, где смотрела фильм про любовь, когда ей полагалось быть в лицее.
Известная всем близорукость Бабетты, резко усилившаяся с тех пор, как она поступила в университет — так, что даже опасались за ее зрение, — ограждала ее от чересчур пристального внимания братьев, убежденных, что очки у нее на носу — самое верное средство от любви. Сексуальная травля, которой подвергалась сестренка, на Бабетту не распространялась, ей доставалось зубоскальство в адрес подслеповатых интеллектуалок.
Не связывайся, говорила мать, которая только и делала что потакала слабостям мужчин, отыскивала им извинения, скрывала их промахи, выслушивала их оправдания, а если таковых не находилось, будила злосчастье. Не связывайся, ты же хорошая девочка, добрая, ты у меня умница. И тут же охала, глядя на нее: Господи, радость моя, куда ж ты растешь? Как мы найдем тебе мужа под пару? Ей во что бы то ни стало хотелось, чтобы дочь выглядела хрупкой: «Хрупкое создание, имя твое — Женщина». Многовато дипломов, многовато степеней, дорогая, многовато груди, многовато бедер. Не выходи в одном платье, надень комбинацию, застегни кофточку.
Ни в чем абсолютно на нее не походя и сознавая это, Бабетта все же обожала мать. Недаром единственная из всех детей безропотно несла позорную громоздкую кускусницу. Она пришла из другого мира, из другой эпохи — там напевали песни Тино Росси и любили танцевать. На тех балах женщины нежно обнимались, даря друг другу столько ласки, сколько от мужчин им не увидеть за всю жизнь. Танцевать нравится, мужчин боязно. Прогулка парочкой под ручку и… взгляд, завезенный три столетия назад из Испании — из-под ресниц, поверх веера, скользящий, быстрый — на мужчину, между грудью и ремнем, в область желудка, на верхнюю пуговицу жилета, на цепочку часов. Не выше, из страха показаться дерзкой, но и не ниже — стыдливость не позволяет. Зато дома дети приучены смотреть прямо в глаза. Глаза у нее были темные, лихорадочно блестящие, взыскующие правды: скажи мне в глаза. В этом она вся. Проявить себя вот так, сразу, и тут же стушеваться. Жить с людьми и вещами в состоянии вечной вендетты. Быть совершенно, всецело одной или так же всецело другой. Без перехода от смеха к слезам, от ласки к брани. Любить, ненавидеть.
Она стала всего бояться. Не решалась выйти из дома. Смотрела на мир сквозь стекло — по утрам в кухонное окно, по вечерам в экран телевизора. Гладила мужские рубашки, а за покупками посылала сестренку. Она не умела выбирать на глаз, спросить стеснялась, боялась, что ей недодадут сдачу, пересчитывала деньги только дома и всякий раз убеждалась, даже если это было не так, что ее облапошили. Обокрали меня, говорила она со слезами на глазах и плакала еще пуще, когда Бабетта, взявшись пересчитать сама, находила затерявшуюся монетку. Когда не стало сестренки, а потом умерла и бабушка, ей пришлось ездить в автобусе одной. Она выходила загодя и подолгу ждала, в косынке, завязанной под подбородком, с зажатым в руке кошельком, повторяя про себя номер калитки, номер участка, номер могилы, записанные шариковой ручкой на ладони.
— Я сознаю, до какой степени я еврейка, — сказала Бабетта, глядя на Глорию, — никакая не француженка и даже не черноногая[34]. Еврейка, самая настоящая еврейка.
— Тогда ты понимаешь, почему я чувствую себя африканкой, — ответила Глория неожиданно миролюбиво.
После того как Глория с Бабеттой поднялись в ванную, Лола Доль так и сидела неподвижно на табурете, спрятав лицо в ладони, точно не хотела видеть умиравшую в коробке крысу. Руки у нее были морщинистые, кожа увядшая, и Аврора вдруг поняла, что эта женщина, которой лет ненамного больше, чем ей, — уже старуха.
Когда-то тетя Мими подчеркивала свой преклонный возраст прической в стиле императрицы и горжеткой из фиолетового бархата, но с тех пор никто, насколько могла заметить Аврора, старостью не щеголял, а все знакомые женщины взяли привычку откладывать ее на следующее десятилетие: стареть было не принято. Пенсия, как нечто неприличное, заставала шестидесятилетних бодрячков на середине жизненного пути в расцвете физических и духовных сил. Никто не жаловался на старость. Говорили о щадящем режиме, о пониженном тонусе, о необходимости отдыха, в крайнем случае о хронической болезни и боролись с дальнозоркостью, разумеется, ранней, с помощью глазной гимнастики. Нигде, куда ни глянь, старости места не было. Наоборот, Авроре казалось — наверно, оттого, что она менялась сама, — будто мир вокруг молодеет, и как было не порадоваться за людей, когда они держатся такими молодцами!
За время ее дружбы с Лейлой только на Вертушке заметно сказывались годы, которые, как говорят, у собак умножаются на четыре. Она очень растолстела и семенила рядом с хозяйкой, волоча по земле огромное брюхо, упакованное в красную попонку. Глаза синеватыми шариками выпирали из орбит.