Книга Одиночество и свобода - Георгий Викторович Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В современной русской литературе некоторое безразличие, даже «холодок» со стороны Запада по отношению к Бунину в сравнении с любопытством к Ремизову невозможно объяснить иначе.
Мы сознаем и чувствуем себя европейцами, а Запад – притом именно западные друзья наши, а не какие-либо ненавистники и отрицатели всего русского – нередко толкают нас обратно в Азию, в смутной надежде, что мы оттуда принесем какие-то сокровища. Мы убеждены, что с Пушкиным Россия вышла из стадии ученичества и подражания, что она участвует в общем человеческом деле, усвоив при этом общечеловеческий, ничуть не обезличивающий облик, а нам рукоплещут при всякой попытке вернуться обратно к «раскосым рожам», по выражению Блока. Никакого пренебрежения, ни малейшего высокомерия по отношению к этим «рожам», многое давшим, многое в мире сделавшим, у нас нет. Каждому свое. Но верность России и русскому духу все же не в том, чтобы перечеркнуть все добытое великим вдохновением, – после стольких сомнений и раздумий…
____
Нет ни одной книги Ремизова, – из тех, по крайней мере, которые написаны им в последние двадцать-тридцать лет, – где не было бы упоминания о русском языке, о том, что в наше время настоящий, исконный русский язык забыт и оставлен, что даже лучшие русские писатели пишут на лад французский или немецкий. «Заговорит ли Россия по-русски?» («Огонь вещей») – это стало у Ремизова чем-то вроде навязчивой мысли: о чем бы он ни говорил, без вздоха об оскудении русского языка дело у него не обходится.
Вопрос о нашем литературном языке очень сложен, и притом далеко не нов. Более полутораста лет тому назад возникли сомнения, близкие к тем, которые смущают Ремизова, и если перечесть кое-что из того, что писал Шишков, – который при несомненной вздорности своих «словенских» теорий, высказал все же о русской речи довольно много проницательных суждений, и в литературе нашей незаслуженно осмеян, – если перечесть то, что писал Шишков, или Гнедич, или Батюшков, а в особенности Востоков, кажется, что спор именно с тех пор и длится, то затихая, то обостряясь. Сложность вопроса увеличивается еще тем, что он неразрывно связан со всем ходом русской истории, а больше всего, конечно, с Петром и «Петровым делом». Недаром Батюшков назвал Шишкова «главой славянофилов», притом в те годы, когда настоящих славянофилов еще и не существовало. Славянофильские влечения Ремизова, насколько помню, никогда им не высказывавшиеся в открытом виде, отчетливо обнаруживаются в его отношении к языку. Хомяков с Константином Аксаковым не додумались до того, чтобы писать в его духе: в голову не пришло, да вероятно, не хватило бы для этого знаний и языкового чутья! Но ремизовский стиль и его лингвистическая проповедь, совпадающая с некоторыми их мыслями именно о языке, – вода на их мельницу. И да простит меня автор «Подстриженных глаз» и «Огня вещей» за шутливое сравнение: как Константин Аксаков, по Чаадаеву, одевался настолько по-русски, что народ на улицах принимал его за персиянина, так может случиться и с Ремизовым. Уж до того по-русски, до того по-своему, по-нашему, по-московски, что кажется иногда переложением с китайского!
Ремизов неизменно утверждает, что надежды на языковую реставрацию у него нет. Реставрация невозможна, против этого он не спорит. Хотелось бы ему только одного: придать гибкости русскому синтаксису, настроить речь в тон и лад речи старинной, убедить, что наша школьная грамматика произвольна и неосновательно тиранична, что мы сами себя обворовали, доверившись Гроту и другим лжезаконодателям, отбросив былые богатства, в которых языковой творческий гений русского народа предстает в полной силе и блеске.
В этом своем лингвистическом бунте Ремизов бывает прав, нельзя этого отрицать. Замечательно однако, что бунт его не встречает ни возражений, ни сопротивления, – по крайней мере в печати, – даже и в тех случаях, когда правота его до крайности сомнительна. Просмотрите, припомните любую рецензию на любую книгу Ремизова: уже что-то, а язык и стиль в них будто бы такой, что кроме восхищения и подражания ничего вызвать не должен бы! Может возникнуть иллюзия, что современные русские писатели просто не в силах ему следовать, а в душе-то признают его сетования справедливыми, – как иной грешник продолжает по малодушию грешить, зная и чувствуя, что следовало бы внять наставлениям какого-нибудь святого старца. Едва ли однако возможны сомнения, что настанет время, когда во всеоружии исторических и лингвистических знаний, подлинный ученый, наделенный при этом подлинным чутьем к слову, установит к ремизовским призывам и обличениям единственно верное отношение: как к любопытной, курьезной, очень талантливой причуде, как к занимательной и даже соблазнительной ереси, – в соответствии, впрочем, со всем творческим обликом Ремизова, где причуды, затеи, игра, капризы и странности чувствуются за каждой чертой.
В каких случаях Ремизов бывает несомненно прав? В тех, конечно, когда возмущается он нашим средним газетно-журнальным слогом. Стиль заурядной, средней газетной передовой статьи – самое вялое, самое безличное, бесцветное, «суконное», что можно себе представить, и надо отдать справедливость советским журналистам: в этом отношении они дадут своим дореволюционным или эмигрантским соперникам сто очков вперед! Но это ясно, это бесспорно, и не стоит ломиться в открытую дверь. (Кстати случайная цитата из «Известий», на днях мне подвернувшаяся и запомнившаяся: «Мастера льда и других аналогичных видов спорта должны функционально вложиться в дело молодежной подготовки…» Ну как, в самом деле, не вспомнить гоголевского судью: «Боже мой, что за перо у этого человека!»)
У Ремизова задачи другие, более высокие. Он вовсе не на газетных хроникеров идет походом и даже не на каких-нибудь нео-Скабичевских, с их удручающе стереотипным словарем и синтаксисом. Если исключить Гоголя, нет, кажется, ни одного великого русского писателя, язык которого был бы ему по душе. Отношение его к Пушкину постоянно двоится: с одной стороны, Пушкин советовал учиться языку у московских просвирен, что, конечно, Ремизову нравится, с другой – сам писал точно и ясно, сравнительно короткими фразами, как учил Вольтер, да и при симпатии своей к московским просвирням, заметил, что лучшая русская проза – карамзинская. Нравиться это Ремизову не может. О других нечего и говорить. В последней своей книге «Огонь вещей» Ремизов оказался на счет этого откровеннее, чем прежде, и сделал несколько поистине удивительных открытий: Толстой, например, был «словесно бездарен», а «учиться писать по Толстому все равно, как учиться