Книга Беллинсгаузен - Евгений Федоровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не могу ни в чём вас поймать; попробую попросить об этом императрицу.
Иван Логинович принял эти слова за шутку, но через несколько дней совершенно неожиданно в одних из боковых ворот появилась государыня, осмотрела всё, как это делала в своих заведениях — госпиталях, воспитательных домах, Смольном институте благородных девиц, — и осталась вполне довольна.
Управляя Корпусом фактически за отца, Логин Иванович почитал это заведение не только местом служения, но и отеческим домом. До последних своих дней и отец и сын сохраняли эту привязанность. Как радушные хозяева, принимали они корпусных офицеров, учителей и воспитателей. Гостиная была для всех и лучшим классом, и уютной залой для обедов, и клубом, где, не опасаясь последствий, разговаривали на любые темы.
Чаще и чаще разговор сворачивался к революционной Франции и молодому человеку со странной даже для самих французов фамилией Буонапарте.
В том году, когда появился на свет Фабиан Беллинсгаузен на глухой мызе Эзеля, мальчику с Корсики со злым, оливкового цвета лицом и дурным выговором исполнилось десять лет. Он учился в военной школе в Бриенне. Только туда брали на казённый счёт, поскольку отец-бедняк не мог платить за учение. Но нелюдимый, крайне вспыльчивый отрок поражал преподавателей абсолютной неспособностью к иностранным языкам, зато обладал блестящим математическим умом, любовью к географии и военной истории, замечательным умением в запутанных вопросах находить точные, единственно верные решения.
В Парижской военной школе Бонапарт уже учился у знаменитого математика Монжа, а астрономию постигал у гениального Лапласа.
Выпущенный из школы младшим лейтенантом артиллерии, он тайфуном пронёсся по Французской революции со всей силой своего темперамента и агрессивностью молодости.
Опытные педагоги Морского кадетского корпуса в Петербурге, попивая кофий в глубоких креслах, качали головами:
— Как бы сей мальчик делов не натворил...
Будто верный пасьянс получался: самый край уходящего века и первые полтора десятка нового столетия этот человек ввергнет в огненный вулкан и все государства Европы, и Азию, и саму Россию. Но пока, по слухам, он, залив кровью дремучую Вандею, восставшую против свободы, равенства и братства, подавив роялистский мятеж в Париже, разгромив четыре австрийские армии в Италии и принудив Вену к миру, двинулся в Египет против мамлюков.
К новому имени и сам Фабиан, и приятели его Дурасовы, Лука Богданович, и другие товарищи по Корпусу — Иван Елагин, Григорий Рикорд, Степан Пустошин, князья Яков Путятин и Степан Кропоткин, Андреан Ратманов, Колька Хомутов — привыкли скоро.
Фаддей так Фаддей. В России с давних времён иностранные имена перекраивались на русские до неузнаваемости, и никто не видел в этом ничего необычного.
В ведомости жалованья за два месяца вперёд отпускные, подъёмные, проездные, квартирные суммы, за которые Беллинсгаузен расписывался в получении, как и в церковной книге, тоже значилось «Фаддей Фаддеевич».
Всех мичманов распределили по флотам, эскадрам, флотилиям, по разным местам служебного пребывания.
Всем полагается отпуск. Разъезжались по родным имениям, клялись в вечной дружбе, обещались переписываться. Загадывали так, а получилось по-разному. Кто-то дослужился до больших чинов, кто-то умер молодым от болезней или погиб в баталии, кому-то удалось выйти в отставку раньше времени, поступить на другую службу или заняться хозяйством.
Мичманское жалованье было скудное, потому и холостяковали до седых волос, а капитан-лейтенанты, женатые, семейные, погружались в смурую бедность.
Но как бы тяжко ни приходилось учиться, сколько бы ни удавалось розог схлопотать, большинство уносило с собою благодарность судьбе, сделавшей их воспитанниками Морского кадетского корпуса, из которого вышло много истинных моряков.
В постылом Аренсбурге проводить отпуск не хотелось. Друзья звали погостить наперебой, соблазняли яствами и наливками, сулили приятность общества милых сестёр и кузин, каковых хватало в обширных российских глубинках. Однако его потянуло на Эзель к могилам матери и отца, приёмным родителям, и ещё хотел увидеть Айру.
Из Петербурга до Кронштадта на адмиральской шняве, оттуда на почтовом конверте до Аренсбурга, где прямо в порту Фаддей нанял дрожки до самого дома Юри Рангопля.
Он привёз Эме городское платье кружевами, Юри подарил нож в чехле отличной ливерпульской стали, Аго — шляпу с лентой, украшенной цветными бусинками.
Но оказалось, что подарки достались не всем. Друг детства успел жениться на эстке из Риксу, и в люльке уже ворочался светленький бутуз с беспричинно весёлыми синими глазками. Хорошо, что нашёл янтарный брелок с окаменевшим внутри диковинным паучком. Миловидная жена Аго — Уусталь — продела в отверстие шёлковый шнурочек и нацепила на розовую шейку мальца.
Растроганные Эме, Аго с женой не знали от радости, куда усадить Фаддея. Только Юри долго молчал, чем всегда скрывал большое волнение. Неудобно было вроде потрепать по голове важного теперь государева слугу, как в детстве, и слов подходящих никак не находилось в его малоподвижном мозгу. И всё же вспомнил добрую пословицу и, положив корявую ладонь на колено Фаддея, произнёс с медленной расстановкой:
— Старая дорога, старый друг.
Смутившись от столь длинной для него тирады, вынул аглицкий нож, провёл ногтем по лезвию и вышел в подворье. Подсвинок даже конца своего не почуял, хрюкнул только и замер. По давнему обычаю эстов самому желанному гостю полагалось подать к столу свежую печёнку молодой свиньи. А пиво ещё загодя было сварено, чуяло сердце, что хоть не кровный, но по сути сын должен был приехать вот-вот. Водки, как и большинство эстов, Юри не пил. От крепких напитков эсты мрачнели, лезли драться, теряли достоинство. Потому избегали они пить водку пуще яда. Для них судьба создала пиво, как, впрочем, и для остальных прибалтийских народов.
В предчувствии приезда любимого приёмыша Юри взялся за изготовление сундучка. Сначала выбирал молодой дубок, строгал досочки, просушивал в скромном тепле под навесом, делал пазы. Затем, подобно скрипичному мастеру, выдерживал дерево в янтарной олифе, снова сушил, пилил лобзиком чуть толще конского волоса. Варил клей из оленьих копыт и рыбной муки. Стягивал прессом так, что простым глазом шов не просматривался. А уж после изготовлял оковку из ребристой меди, винтиками закреплял скобы, вделывал замок и обивал гвоздиками, загибал кончики внутри, удаляя остриё опять же в дерево. Малейшую шероховатость счищал шкуркой и полировал заячьей лапкой. Лаков, как всё блестящее, бросающееся в глаза, Юри не признавал. Любой предмет, по его мнению, должен нести естественный, первородный цвет.
Отпуск летел быстро, на крыльях. Кимба успела сгнить, латать — овчинка выделки не стоила. Походили в море на пойеме, обошли вокруг острова, как в детстве. И уже на берегу гуляючи, встретил Фаддей Айру — мальчишескую свою любовь, — ещё более прекрасную, чем прежде. Узнала и она его, покраснела от смущения, а глаза небесные засветились радостью. Никогда и слова-то не было сказано, а вон видимыми токами, силой Божеской передавались сигналы волнующие, бросали сердце к сердцу, как в объятия.