Книга Сумрачный красавец - Жюльен Грак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы до такой степени чувствуете себя игрушкой в руках судьбы?
— Ваша ирония меня не задевает. Я к ней готов. Спросите Наполеона: "Вы чувствуете ответственность за гибель миллионов людей?" Он только пожмет плечами. Чудовищная бесчувственность? Полное отсутствие нравственного чувства? Нет, все гораздо проще: это его не касается. Его ответственность лежит в другой плоскости: он должен выполнить то, что считает своей миссией — тщательно, методично вывести затейливую вязь, огненные письмена, которые опалят землю. Не только на излете жизни, но и в зените славы он бы гораздо сильнее беспокоился об успехе своих пошлых изречений (вроде "на острове я родился, на острове и умру"), чем о соблюдении самых строгих нравственных императивов.
Я в этом смысле могу быть Наполеоном. Как и всякий человек.
— Чудовищная гордыня.
— Или безмерное самоуничижение. Определение роли не играет.
— Так должны думать и чувствовать люди, которых Церковь называет окаянными грешниками, обреченными на адские муки. Не правда ли?
— Тогда получается, что ад вселился в человека еще при его жизни: ведь он не стыдится таких своих мыслей и чувств, он радуется, гордится собой. А быть может, он способен ощущать себя свободным лишь в этой колее, которую прокладывает для себя сам. Что он говорит своей первой любви? "Именно тебя я должен был встретить. Это судьба. Иначе быть не могло". Он говорит это — и чувствует себя человеком. Ведь человек чувствует себя человеком, свободным человеком, только в те редкие минуты своей жизни, когда, как он считает, сбываются его пророчества.
Вы хотите говорить со мной на языке христианства: но, поверьте мне, даже Евангелию нечем успокоить взыскательную совесть. "Горе тому человеку, через которого соблазн прибудет": такие слова — слабая поддержка для моралиста, ведь они трактуют человека не как движущую силу, а как орудие греха.
— Пусть так. Я больше не буду задевать эту струну — возможно, у меня для этого недостанет убежденности. Но сегодня утром я пришел сюда, чтобы задать вам вопрос, и не уйду, пока не услышу ответа.
— Я вас слушаю. Действительно, хватит с нас этих рассуждений.
— Я готов забыть о моих догадках и предположениях, подавить праздное любопытство. Но вот мы стоим перед фактом. Вы пробудили у этой девушки, чье имя я тут назвал, интерес, обращенный не только на вашу особу, но и на нечто большее, на некое откровение, проводником, провозвестником которого она вас считает — не знаю, справедливо или несправедливо. Я изъясняюсь сухо, но, думаю, вы вполне меня понимаете.
— Возможно.
— И вот мой вопрос: считаете ли вы себя вправе, перед лицом непредсказуемых последствий, играть эту роль, которая вряд ли вам по силам?
— А почему бы и нет?
— Ладно. Больше мне вам сказать нечего. И мы расстались в гнетущем молчании.
24 августа
Вернулась Долорес. В том письме она извещала о своем приезде.
Здесь заканчивается дневник Жерара. Пояснения, которые он смог мне дать, — а я расспрашивая его часто, подолгу, увлеченно, придирчиво, — отрывки из писем, которые он мне предоставил, а также рассказы людей, живших в отеле "Волны", позволили мне завершить эту историю, чье начало смутно просматривается в этом дневнике-а развязка, даже сейчас, когда я пишу эти строки, все еще вызывает у меня ощущение нереальности.
Первое сентября — в тот год это число пришлось на воскресенье — в отеле "Волны" по традиции было днем большого праздника — ежегодного маскарада. День выдался пасмурный и унылый, под сводом туч медленно вызревала гроза, и невыносимо душный вечер тянулся в томительном ожидании. В приготовлениях к празднику — главному событию сезона, после которого гости понемногу начинали разъезжаться и в отеле становилось просторнее, — в этих приготовлениях было что-то лихорадочное, суетливое. После возвращения Долорес Аллан почти не расставался с ней, и его отношения с "неразлучной компанией" свелись к общим развлечениям. Похоже, в это время он слишком увлекался игрой. Сезон близился к концу, и кое у кого возникло предчувствие, что праздник, в котором Аллан, вопреки своему обыкновению, согласился принять участие, не обойдется без какой-нибудь скандальной выходки.
Жерар больше других мучился этими опасениями. Мрачный, замкнутый, часто с не свойственной ему резкостью обрывая разговор, он надолго уходил к себе, мерил шагами комнату, без конца курил. Лишь в обществе Анри ему становилось легче, — однако он постоянно заводил речь о предстоящем празднике, называя его "праздник без грядущего утра". Он сам не мог объяснить себе то странное состояние полугипноза, безвольной растерянности, в котором находился всю эту неделю. К Аллану он испытывал сложные чувства. "Я не мог расстаться с ним, — сказал он мне позднее, — стоило мне увидеть в окно, как он выходит из отеля, — а я долго, терпеливо его высматривал, — и я начинал задыхаться в четырех стенах, выходил и шел вслед за ним, в ту сторону, куда он вроде бы свернул. Я не надеялся ни на что, даже навстречу с ним. В ту неделю погода стояла пасмурная, тихая, море было необычно спокойным. Иногда, бродя по дюнам, я ложился на песок и, запрокинув голову, — всякое другое занятие вдруг начинало казаться мне пустым и нелепым, — следил за вереницей туч, которая плыла над зыблющимися травами. И не мог отогнать от себя воспоминание о последней встрече с Алланом — с непостижимым, тупым упорством я воскрешал в памяти модуляции голоса, едва уловимую интонацию, которая внезапно обретала для меня особую важность, казалась мне каким-то паролем, ключом к разгадке. Ибо при всей моей неосведомленности я был твердо уверен: Аллан тогда сказал мне все, наши с ним отношения, помимо пустых светских условностей, были исчерпаны — теперь игра велась на другом поле. Надвигался скандал, он уже носился в воздухе, нагнетал тревожное возбуждение, так непохожее на обыкновенную предпраздничную суету, веселую, беспечную, — он придавал лицам тот чересчур яркий, нездоровый румянец, какой выступает на скулах при лихорадке. Весь день в отеле шла суета, повсюду расставили деревья в кадках, — и залы окутал полумрак теплицы, где затухали и гасли звуки. Больше всего меня угнетало то, что на этом балу все будут в масках. Узнать, в каких костюмах будут участники "неразлучной компании", оказалось невозможным. Что-то подсказывало мне, что Аллан наверняка воспримет этот праздник как вызов как пресловутый шанс, возможность в буквальном смысле надеть маску — по сути, он ведь носил ее здесь с первого дня (о чем я так неуклюже намекнул ему при нашей встрече). И я понял, что он, с его манерой безжалостно дразнить окружающих — так матадор топает ногой и кричит на быка, которого мог бы достать шпагой, — на этом вечере непременно должен снять маску. Да, в этом искусственном мире, где нет привычных ориентиров, привычных границ, где все вдруг становится зыбким, где река времени в ледяном сверкании течет вспять, где влачатся тяжелые шлейфы, мерцает золотое шитье, переливаются старинные шелка, где все так торжественно и возвышенно, где миру призраков так легко вторгнуться в мир живых, — где и реальные дела выглядят изящным, безобидным театральным действом, сглаживаются острые углы, открываются нежданные лазейки, а ловкие пируэты проделываются так легко и так красиво, — именно там он наконец сможет играть на своем поле.