Книга Ночь будет спокойной - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Церковь опростоволосилась с христианством, христианство опростоволосилось с братством и стало использовать его в громких целях на всех углах. Братство теперь только и делает, что шумит. Материализм сгодился лишь на то, чтобы подготовить конец материализма. Он стал самоцелью, так что цивилизация ставит перед нами лишь одну проблему — проблему сырьевых ресурсов…
Ф. Б. В «Повинной голове», как и в «Тюльпане», стремление к чистоте и почти к святости пресекается буффонадой и гротеском всякий раз, когда героя начинают мучить сомнения и жажда абсолюта… В романе один Иисус всегда выходит невредимым из испытаний, которым ты подвергаешь все ценности, растворяя их кислотой цинизма и любви…
Р. Г. Был человек. Его тут же сослали в иной мир. Но для меня он не инопланетянин. Он был человеком, одним из наших. Что же до остального, ко всему, что было сделано и что не было сделано именем Христа, наш герой отношения не имеет. Произошло совращение совершеннолетнего с пути истинного. Если ты интересуешься мифом о человеке, этой частичкой поэзии, которая, единственная, отличает нас от рептилии, ты проходишь через Иисуса. С той минуты, как ты уничтожаешь в человеке его поэтическую часть, его воображение, не остается ничего, кроме тухлятины. Ты хоть понимаешь, что с Иисусом мы получили все, что нужно, чтобы построить цивилизацию, и даже Церковь? И во что это вылилось? Во что вылилось? В полемику о божественности спермы, о противозачаточных таблетках, вот где будут искать…
Ф. Б. Зачем же так орать, уже поздно, соседей разбудишь!
Р. Г. Ты разбудишь их телевизором, а не Христом. Те, кто пытается использовать мое творчество в религиозных и клерикальных целях, ничего в нем не поняли. Я люблю этого человека. Впервые мужчина заговорил в женском роде — с жалостью, нежностью и любовью. Это был первый лепет женственности, первый протест против господства жестокости, первая проба нежности и слабости. И во что это превратили мачо? В реки крови. Впервые в истории Запада мужчина осмелился говорить, как если бы существовало материнство. Впервые что-то, кроме полового члена, встало на Западе. Голос Христа был женским голосом. В нем не было жестокости, мачистского акцента…
Ф. Б. Как получилось, что во всех твоих книгах каждая страница проникнута обостренной чувствительностью, в то время как в жизни ты производишь впечатление стального человека?
Р. Г. Стальные люди — это денежные люди. Золотые мешки. Читатели «Обещания на рассвете», и особенно читательницы, после встреч со мной всегда бывают разочарованы тем, что не обнаружили во мне маменькиного сынка. Взгляни на это письмо, единственное, что я вставил в рамку, последнее, написанное за несколько часов до ее смерти: Я благословляю тебя… Будь мужественным, будь сильным. Нет, первое слово не «мужественный», оно было сказано по-русски, и оно непереводимо: сильный и крепкий… синонимы, обозначающие несгибаемый. Добавь к этому, что я вовсе не красавец, у меня левосторонний парез лица, а нос нужно постоянно вправлять после авиакатастрофы, в которую я попал во время войны, — именно это и придает мне выражение мужественности и сдержанности, безучастности. Я говорю это, потому что на сей счет до сих пор ходят разные толки.
Ф. Б. Ты в своей шкуре чувствуешь себя комфортно?
Р. Г. Думаю, я не заслуживаю такого вопроса. Человек, которому «комфортно», либо безумец, либо подлец. Никто не может быть в своей шкуре, не находясь также в чьей-нибудь еще, а это должно порождать кое-какие проблемы, так? Много лет назад Артур Кестлер спросил меня: «Почему вы всегда рассказываете истории против самого себя?» Кестлер — один из умнейших людей нашего времени, и заданный им вопрос меня ошеломил. Я рассказываю истории не против себя, а против «я», против нашего маленького царства «я». Я уже распространялся на эту тему и не хочу к ней возвращаться, но «я» всегда в высшей степени комично и имеет слишком явную тенденцию об этом забывать. Конечно, это «я» иногда дает замечательные плоды, но приходится регулярно срезать ветви, как у всех растении. Юмор с этим очень хорошо справляется. Во Франции, правда, с юмором сложно, у нас индивидуалистическая страна, и это означает, что «я» имеет право на все знаки почтения. «Шутовство» во французском языке имеет уничижительный оттенок. Но если ты вернешься в прошлые века, к истокам любой народной борьбы, то обнаружишь буффонаду, шутовство: это был единственный способ держать удар и одновременно нападать для тех — знание тогда являлось привилегией избранных, — кто не имел в своем распоряжении ни одного из элементов структурированной речи…
Ф. Б. В этой мозаике твоей личности, составленной из разнородных элементов — русско-азиатского, еврейского, католического, французского, — какой компонент тебе, автору, пишущему романы на французском и на английском, говорящему по-русски и по-польски, представляется главным?
Р. Г. Тот, что ты не упомянул в своих перечислениях: «Свободная Франция». Это единственное реальное человеческое сообщество, которому я принадлежал целиком. Я тебе уже говорил, что не верю в «людей на все времена», вот почему мне, например, казалось невозможным перейти от этого голлизма — «Свободной Франции» и Сопротивления, — который был моим эпизодом истории, к голлизму политическому, который мне всегда был безразличен.
Ф. Б. Все-таки в тебе било то, чему ты оставался верен всю жизнь…
Р. Г. Это было не во мне, это было в де Голле. Он нас ни разу не предал, в том смысле, что всегда оставался тем, в кого мы поверили в 1940 году.
Ф. Б. Не мечтал ли ты о сообществе за рамками политики, об идее, родившейся из Сопротивления, как Камю в 1944-м?
Р. Г. Я действительно мечтал об этом, как и многие другие, во времена большой беды, в годы войны 1940-1944-го, но сегодня…
Ф. Б. Сегодня?..
Р. Г. В политическом плане я стараюсь мечтать о реальных вещах…
Ф. Б. Ты — романтик?
Р. Г. По отношению к дерьму — да.
Ф. Б. Очевидно, эта мозаика временами создает тебе проблемы своими разнородными составляющими?
Р. Г. Была проблема, одна-единственная, в ноябре 1967-го. Я тогда был членом кабинета министра информации, а де Голль только что дал пресс-конференцию, где он обронил свою знаменитую фразу о «еврейском народе, народе отборном, властном и уверенном в себе». Это звучало очень лестно, поскольку вообще-то это Франция в течение тысячи лет своей истории была отборным народом, уверенным в себе и властным, и я, впрочем, говорил об этом по радио, не вызвав ни малейшего возмущения. Но когда старик произнес эту фразу, «разнородные составляющие», о которых ты говоришь, столкнулись лбами, и один из них, еврейский, потребовал уточнений. Я обратился к де Голлю от имени моих «разнородных составляющих». Я ему сказал: «Мой генерал, жил-был один хамелеон, его положили на зеленое, и он стал зеленым, его положили на синее, и он стал синим, его положили на шоколадное, и он стал шоколадным, а потом его положили на шотландский плед, и хамелеон лопнул. Так вот, могу ли я попросить вас уточнить, что вы подразумеваете под „еврейским народом“ и означает ли это, что французские евреи принадлежат к народу, отличному от нашего?» Он воздел руки к небу и сказал: «Но, Ромен Гари, когда говорят о „еврейском народе“, всегда имеют в виду библейский народ». Он был хитрым лисом. Примерно такой же ответ он дал Лео Амону, когда тот был у него на приеме.