Книга Ночь будет спокойной - Ромен Гари
- Жанр: Книги / Современная проза
- Автор: Ромен Гари
(18+) Внимание! Аудиокнига может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту для удаления материала.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Франсуа Бонди. Мы знакомы уже сорок пять лет…
Ромен Гари. Лицей в Ницце, два года до выпуска… Октябрь, начало занятий. В классе «новенький», и преподаватель спрашивает у него место рождения. Тут встаешь ты с физиономией Ибн Сауда[1]во младенчестве и, уже неся на своих плечах бремя веков, в пятнадцать-то лет, говоришь «Берлин» и закатываешься в нервном безудержном смехе перед этим классом, в котором тридцать юных французов… Мы сразу же прониклись симпатией друг к другу.
Ф. Б. У тебя всегда была поразительная память, ты никогда ничего не забывал, а это, должно быть, нелегко…
Р. Г. На то я и писатель.
Ф. Б. Почему ты сейчас согласился раскрыться в нашей беседе, ведь в жизни ты очень замкнут?
Р. Г. Потому что в жизни я очень замкнут… И не чувствую уколов самолюбия при мысли о том, чтобы открыться кому-то — мне очень нравится этот «кто-то», мы с ним давно друг друга знаем, — как и о том, чтобы открыться «публике», потому что мое «я» вовсе не принуждает меня к почтительному отношению к самому себе, совсем наоборот. Есть эксгибиционизм, и есть жертва огню. Читатель сам решит, идет ли речь об эксгибиционизме или о горении. Гари означает по-русски «Гори!», в повелительном наклонении, есть даже старая цыганская песня, где это слово служит припевом…[2]Это приказ, от исполнения которого я никогда не уклонялся, ни в писательстве, ни в жизни. Мне хочется здесь этого жара, чтобы мое «я» горело, чтобы оно пылало на этих страницах, как говорится, на глазах у всех. «Я» вызывает у меня смех, это великий комик, вот почему народный смех часто бывает началом пожара. «Я» — невероятно претенциозно. Оно не знает даже, что с ним случится через десять минут, но трагически принимает себя всерьез, строит из себя Гамлета, рассуждает, требует ответов от вечности и даже имеет довольно странную дерзость писать произведения Шекспира. Если тебе интересно, какое место занимает насмешка в моем творчестве — да и в моей жизни, — ты должен сказать себе, что это сведение счетов с нашим общим «я», с его неслыханными претензиями и элегической влюбленностью в себя. Смех, издевка, осмеяние — это мероприятия по промывке, по расчистке, они подготавливают грядущее оздоровление. Сам источник народного смеха и комического вообще — это та булавка, что прокалывает раздувшийся от важности шар, коим является наше «я». Это Арлекин, Чаплин, все «облегчители» этого «я». Комическое — это призыв к смирению. «Я» вечно прилюдно теряет штаны. Условности и предрассудки стараются прикрыть голый зад человека, и в конечном счете мы забываем про свою природную наготу. Так что я готов «раскрыться», как ты говоришь, не краснея. На то есть и другие причины. Во-первых, мой сын еще слишком мал для того, чтобы мы с ним могли по-настоящему встретиться и я мог ему все это рассказать. А когда он окажется в состоянии понять, меня здесь уже не будет. Меня это страшно допекает. Страшно. Мне бы хотелось поговорить с ним обо всем этом, когда он окажется в состоянии понять, но меня уже здесь не будет. Это технически невозможно. Вот я и обращаюсь к нему сейчас. Он прочтет со временем. И потом, есть, в конце концов, такая вещь, как дружба. Я ощущаю, что окружен невероятным количеством друзей, в это трудно поверить… Люди, с которыми я даже не знаком… Читатели пишут. Ты получаешь, положим, пять-шесть писем в неделю в течение многих лет, а на одного читателя, который пишет, приходится, возможно, сто, которые думают обо мне, как он, которые думают и чувствуют, как я. Получается колоссальная масса дружбы. Тонны и тонны. Они задают мне всякие вопросы, а я не умею отвечать, давать советы, в этом есть что-то менторское, и не могу поговорить с каждым из них отдельно, так что здесь я говорю с ними со всеми… Они больше не станут просить у меня советов после этого, они поймут, что я неспособен дать их самому себе и что, по сути, на главные вопросы ответа нет.
Ф. Б. Ты ощущаешь обязательства по отношению к своим читателям?
Р. Г. Никаких. Я не общественно полезная организация. Зато я верен в дружбе… тебе это известно. Но предупреждаю, я не собираюсь говорить все, потому что черту, за которой начинается доносительство, я не перехожу. Невозможно до конца «раскрыться» самому, не «раскрывая» при этом других, тех, чьи секреты сыграли какую-то роль в твоей жизни. Я соглашаюсь на «скандальность» в том, что касается меня самого, но я не вправе подставлять других, потому что для меня «скандальность» означает не то же самое, что для них. Еще осталось много людей, для которых скандально то, что естественно. Секс, например. И потом, есть чужие секреты, признания. Люди, с которыми я едва знаком, доверяются мне с удивительной легкостью. Не знаю, почему они это делают, думаю, потому что понимают, что я не из полиции.
Ф. Б. ?!
Р. Г. Да, они чувствуют, что я не следую параграфам полицейского устава в вопросах морали, не сужу по ханжеским критериям. Мне противна благочестивая ложь во имя морали, я ненавижу фальшивые декорации. Я не считаю, что, закрывая бордели, вы доказываете, что сами не продаетесь. Когда ты обличаешь аборт с высоты своей «морали», как это делает, например, Коллегия врачей, отлично зная, что миллион женщин ежегодно будет по-прежнему подпольно подвергать себя пыткам, ну что ж! — я говорю, что эта вот «моральная высота» — низость. Это мораль сытых, из той же области, что и христианство без смирения, без жалости, которое не знает про существование комнаты для прислуги. «Жизнь священна» — это прежде всего вопрос: какая дается жизнь, какой шанс? Бывают такие условия, когда «священный характер жизни» — это геноцид… Но мораль полицейского устава слепа, ей плевать, она не вникает, и это мелко-мелко… мелкобуржуазность или мелкомарксизм. Так что я с наиполнейшей свободой буду говорить о себе самом, но не о других. Вот мои причины, вот почему я согласился, и ты можешь вести свой «допрос» как тебе заблагорассудится. Я буду отвечать. И потом, возможно, есть что-то, чего я сам про себя не знаю и что ты мне откроешь, расспрашивая меня. И возможно, это поправимо. Хотя меня бы это удивило. Так что давай.
Ф. Б. В тебе слились писатель и мировая «звезда», человек и фигура. Эти два Ромена Гари хорошо уживаются друг с другом?
Р. Г. Нет, очень плохо. Они друг друга ненавидят, делают друг другу гадости, ссорятся, врут, строят друг другу козни и по-настоящему пришли к согласию лишь однажды, как раз по поводу этих бесед, надеясь помириться… Да, вот и еще одна причина. Хорошо, что ты напомнил мне об этом.
Ф. Б. Все читатели «Обещания на рассвете» знают, что тебя воспитала необыкновенная мать…
Р. Г. Она стала «необыкновенной», потому что «Обещание на рассвете» вызволило ее из забвения, в которое канут все матери, и «познакомило с ней публику». Существует видимо-невидимо «невероятных» матерей, о которых никто не помнит, потому что их сыновья не смогли написать «Обещание на рассвете», вот и все. Во тьме веков полно восхитительных неизвестных, неведомых матерей, абсолютно не осознающих свое величие, как не осознавала и моя. Матерей, растящих своих детей в куда более невыносимых условиях, чем те, в которых билась она. Матерей надрывающихся, старина, и надорвавшихся. Я смог спасти от забвения одну, и всего-то. Правда, она была исключительна в силу своего блеска, колоритности, яркости — но не в силу любви, понимаешь, не в силу любви, она была в лидирующей группе, вот и все. Знаешь, матерям никогда не воздают по заслугам. Моя, по крайней мере, получила книгу.