Книга Нетаньяху. Отчет о второстепенном и в конечном счете неважном событии из жизни очень известной семьи - Джошуа Коэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, это и не Нетаньяху. Во-первых, в машине сидело слишком много народу. Больше одного — это уже слишком много. В открытке Нетаньяху не обмолвился ни словом, что приедет не один, однако же этот клоунский автомобильчик, направлявшийся ко мне, был набит битком, так что — через окно нашей гостиной и лобовое стекло машины — я не разобрал, сколько внутри пассажиров и чем они заняты: одеваются или дерутся?
В те годы было в ходу одно развлечение, особенно среди моих студентов: выяснить, сколько человек поместится в телефонную будку, — какое-то время даже казалось, что эпоха Эйзенхауэра не знает других забот; вопрос «Уничтожим ли мы планету, если развяжем термоядерную войну?» не уступал любопытному «Сколько моих однокурсников влезет в телефонную будку, в платяной шкаф, в картонную коробку из-под холодильника?». Всякий раз, как планировалась такая проделка, собирались фотографы и кинооператоры, снимали эту гормональную забаву для кино, телевидения и страниц ежегодного фотоальбома. Упорное стремление моих студентов втиснуть как можно больше юных тел в одно-единственное замкнутое пространство было столько же попыткой дать выход свойственному той поре двусмысленному сочетанию удушливого конформизма и необузданного потребления, сколько поводом пообжиматься — своего рода бессознательная генеральная репетиция грядущей революции: я тут не сиськи щупаю, а устанавливаю новый мировой рекорд… сколько моих друзей влезет в коробку из-под попкорна…
Эта мания набиваться куда ни попадя распространялась и на автомобили, особенно на старые «форды», как тот, что стоял у дома: такие были у многих студентов, достались им от родителей; накидывая на плечи пальто, я подумал, что Нетаньяху сломался где-нибудь по дороге, голосовал, его подобрали студенты… а потом по пути в университет студенты попали в аварию… тогда понятно, почему над капотом «форда», точно над Лос-Аламосом[82], поднимается вымеобразное облако дыма и сломанное крыло волочится по земле. «Форд» протарахтел мимо Даллесов и остановился, перегородив нашу дорожку.
Я вышел из дома в тот самый миг, когда задняя дверь отворилась и наружу вывалились тела, не клоуны во всем своем клоунском великолепии — клаксоны гудят, тарелки летают, — но близко к тому: мальчишки в дубленках — один, другой, третий. Я не сразу пересчитал их: маленький, средний, большой. Из-за овчинных тулупчиков и особенно из-за неожиданно неудержимой энергии создавалось впечатление, будто их больше. Они гонялись друг за другом по тротуару и проезжей части, швырялись снежками; из передней — пассажирской, обращенной к тротуару — двери вылезли две фигуры крупнее: взрослые. Должно быть, дальнюю, водительскую дверь заело. Сперва эти двое взрослых показались мне одинаковыми и совершенно андрогинными, поскольку были обряжены в такие же дубленки, что и дети, только размером побольше. Пять одинаковых подбитых мехом пальто с продолговатыми деревянными пуговицами — видимо, куплены оптом с существенной скидкой. Мальчишки носились вокруг машины, как на пожаре, перебрасывались снежками, уворачивались от снежков; один из взрослых поднял к небу голову в капюшоне и что-то крикнул на языке, на котором в моем детстве разговаривал Бог. Она — потому что крик был женский, — должно быть, велела детям замолчать уже и не бегать. Так я впервые встретил Нетаньяху, все семейство, ди ганце мишпохе.
Пока жена пасла детей, муж откинул капюшон, открыв лицо, которое я знал — или думал, что знал, — по фотографии паспортного размера, неуклюже приклеенной в верхнем правом углу его резюме: он постарел. Тогда ему было лет пятьдесят, суровый малый со смутно монгольскими чертами, глазками как оливковые косточки, мясистыми ушами, большущими, как устричные раковины, и крупными носогубными складками — я не стану называть их ни «морщинами от улыбки», ни «морщинами от смеха», потому что губы его были угрюмо поджаты. Голову его венчали два пучка волос, точно два горба у верблюда, между ними блестела, будто яйцо, веснушчатая лысина. Первые слова, с которыми он обратился ко мне, были:
— Доктор Блум, если не ошибаюсь?
— Рад познакомиться.
— Доктор Бен-Цион Нетаньяху.
Да, поначалу он титуловал меня по всей форме, и да, пожал мне руку, не удосужившись снять пушистые рукавицы. Его акцент оказался резче, нежели я ожидал, какой-то скрипучий, но впоследствии мне показалось, что он намеренно выделяет второй слог: Бен-Цион.
— Зовите меня Рубен. Или Руб. Шалом.
Мы стояли на снегу, засыпавшем то ли дорожку, то ли лужайку, не определить, он поджал губы, задумчиво кивнул, будто не признал приветствие или заставляет себя ответить.
— Шалом, Руб.
Я провел его по припорошенной дорожке к дому, жена и дети — он пока что их не представил — шли следом.
И лишь когда они поднялись на крыльцо и вошли в дом, его коренастая, с челкой жена проговорила: «Меня зовут Циля», но смотрела при этом на мужа, и он сказал мне: «Ее зовут Циля, мою жену», я протянул руку, Циля взялась за нее, притянула меня к себе и подставила щеку. Я чмокнул ее. Циля подставила другую щеку. Я чмокнул ее и туда.
Щеки у нее были холодные.
К нам вышла Эдит, освеженная, с широкой улыбкой.
— Циля, Бен-Цион, это Эдит.
— Как мило, — сказала Эдит, — вы приехали с детьми… какой приятный сюрприз, Рубен не говорил о детях… мальчики, давайте ваши пальто…
Дети и родители сбросили одинаковые тулупы, рукавицы, шарфы и шапки, превратив Эдит в вешалку.
— Вы не могли бы… — приглушенно прощебетала Эдит из-под слоев одежды, — разуться?
Но родители уже сошли с придверного коврика, даже не вытерев ноги, и направились в гостиную, оставляя снежные следы на деревянном полу, на паркете виднелись лужицы талой воды.
Мальчики завизжали. Выяснилось, что самый высокий пронес в дом снежок и пытался засунуть его среднему под одежду — под рубашку, в штаны, за резинку трусов.
Циля сделала им замечание на иврите, средний гонялся за старшим вокруг пианино, младший вопил. На полу таял снег, мокрые следы впитывались в псевдоарабески псевдоперсидского ковра, Эдит повторила:
— Вы не могли бы разуться? У нас тут принято как в Азии.
Циля снова что-то сказала, слишком коротко, вряд ли перевод — одно-единственное слово, раздраженное, плотно сбитое, оснащенное временем, склонением и родом, мальчики мигом застыли, плюхнулись, где стояли, — двое старших на ковер,