Книга Время политики - Лев Семёнович Рубинштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виталик и внешняя политика
Начитавшись – почти до интоксикации – различных новостей и комментариев про всякие санкции и антисанкции, про хакерское внедрение в чужие выборы, а также про симметричные и асимметричные ответы и прочие реалии и фантомы нашей нынешней внешнеполитической жизни, я почему-то начинаю вспоминать о каких-то давних событиях, не слишком, мягко говоря, значительных, бесконечно, казалось бы, далеких от сегодняшней социально-политической насущности и уж точно несопоставимых по масштабу с тревожным и нелепым духом нашего времени.
Частные, практически бытовые события, которые и не стали бы вспоминаться при других обстоятельствах. Но вспоминаются они так же, как приходят в голову стихотворцу непонятно откуда взявшиеся рифмы, сами плывущие в закинутый им невод.
Ну вот хотя бы такое.
Середина семидесятых. Встреча Нового года в квартире одного из моих тогдашних друзей. Всё как всегда. Выпивка, закуска, флирт, смешные истории, взаимное любовное подтрунивание. Дело постепенно движется к пению. Во всяком случае, рука хозяина уже тянется к гитаре.
Но именно в этот момент, примерно в три ночи, вдруг раздается какой-то резкий, ужасно тревожный и настойчивый звонок в дверь. «Я, вообще-то, никого больше не жду», – сказал, пожав плечами, хозяин и пошел открывать.
Вернулся он не один, а в сопровождении никому не известного молодого человека. «Это Виталик, мой одноклассник, – с некоторой тоскливостью и напряженностью в голосе произнес хозяин. – Мы не виделись девять лет».
Виталик вошел, странно улыбаясь и при этом держа поднятой левую руку, из которой бодро хлестала кровь.
Все, конечно, встрепенулись. Аптечка, бинты, йод. Руку кое-как перевязали. Посадили за общий стол. Спросили, в чем дело.
«Да меня там выгнали из одной компании, суки! – охотно сообщил Виталик. – Я там Новый год встречал. Чего-то там хозяину не понравилось. Говорит, что я с его женой чего-то там не так. Ну и выгнали меня, короче! Ну, я ушел, конечно. Но не просто так ушел. Я вышел на улицу, – а квартира там на первом этаже, – и снаружи хрясть по окну! Окно разбил на хер. Ну и вот руку тоже. И сюда вот пришел! Вспомнил, что рядом вроде. С Новым годом, кстати».
Застолье впало в некоторый ступор. Только вилки стучали о тарелки, и был едва слышен чей-то приглушенный голос, говоривший: «Салатик не передашь?»
Виталик же освоился очень быстро. Он налил себе полный стакан водки, выпил его одним махом и стал со всеми знакомиться. Когда дошла очередь до меня, он сказал: «Слышал, да! Ты поэт. Знаю. Я тоже в душе поэт».
После чего горделивый тезис о сугубой поэтичности его души нашел свое подтверждение в употреблении истинно поэтического количества всех тех напитков, до каких только могла дотянуться его свободная от стакана рука. Та самая, перевязанная.
В какой-то момент этот «в душе поэт» резко побледнел, и его довольно бурно и обильно вырвало прямо на стол. Пострадали, кстати, и чьи-то брюки. Кажется, и чья-то юбка тоже. Про стол я уж не говорю, это и так понятно.
Виталика как-то подхватили под руки, увели в ванную, со стола, как смогли, стерли следы физиологической деятельности его взбунтовавшегося организма, что-то как-то вымыли, что-то как-то вытерли, но первоначального благолепия, понятное дело, восстановить не удалось.
Выпивать-то кое-как все-таки продолжали, а вот закусывали уже с вполне объяснимой повышенной настороженностью.
Кое-как разговаривали, но почему-то тихо. О пении песен и вовсе забыли. До песен ли тут!
Из ванной вновь появился Виталик. Он был еще слегка бледен, но уже улыбался, причем почему-то милостиво и как-то даже снисходительно.
Его, сумевшего таки стать безусловным центром всеобщего внимания, отпаивали крепким чаем и спрашивали про самочувствие.
В какой-то момент его самочувствие, видимо, наладилось до такой степени, что он повернулся ко мне и очень томно, не без некоторой театральности, произнес: «Леня!» «Лева», – поправил я его. «Неважно – Лева, Леня! Леня! Может, ты почитаешь чего-нибудь из своего?»
«Да нет, как-то неохота», – сказал я. «Да чего ты боишься? – слегка раздраженно сказал Виталик. – Читай давай! Небось говно какое-нибудь пишешь? Не бойся, я сегодня добрый».
Я среагировать не успел, потому что меня опередил хозяин дома. Он совершенно молча встал со своего места и, превозмогая свою общепризнанную интеллигентность и сложившиеся веками представления о гостеприимстве, взял своего бывшего одноклассника за воротник и повел его в сторону вешалки.
«Ладно, ладно, я все понял, уйду сам, – покорно шагая в прихожую, говорил Виталик. – Я вижу, что пришелся не ко двору. Я же вижу, что здесь одни евреи! Что мне тут делать!»
И ушел, хлопнув, как положено, дверью.
За столом повисла некоторая, как это и бывает в подобных случаях, тишина. Потом, когда где-то в глубине лестничной площадки громко хлопнула подъездная дверь, кто-то тревожно вспомнил про «хрясть по окну снаружи». Но ему тотчас напомнили, что мы, вообще-то, вовсе не на первом и даже не на втором, а, прямо скажем, на девятом этаже. Так что это – вряд ли.
Забытые головы
Легче и естественнее всего начинать с детства. Так и поступим.
Так вот. В детстве я был необычайно смешлив. Настолько, что родители иногда начинали беспокоиться на предмет устойчивости моего психического состояния. И даже однажды показали меня какому-то специалисту. Который, к слову сказать, тоже умудрился меня чем-то рассмешить. Уже забыл, чем именно. Специалист ничего тревожного не обнаружил. Сказал: «Ржет? Ну и пусть ржет». Вот я и ржал.
То, что меня смешило все, что вполне легитимно проходило по ведомству юмора-сатиры, например карикатуры в «Крокодиле», в том числе и политического содержания, смысла которых я не понимал, а понимал лишь, что это непременно смешно, – это еще ладно.
Но меня до истерики смешили иногда вещи, которые ну никак, мягко говоря, не предполагали смеховой реакции, а скорее даже совсем наоборот.
Ну например. Мне только что исполнилось шесть лет, когда в комнату, где я лежал в очередной ангине, вошел старший пятнадцатилетний брат и непривычно «взрослым» голосом, похожим на голос радиодиктора, сказал: «Умер товарищ Сталин». И я непонятно отчего начал вдруг ерничать и кривляться. Забыв про больное горло, я стал громким, дурацким, петушиным голосом передразнивать торжественную и скорбную интонацию брата. И ржать, конечно же. А он – от страха ли или от чего-то еще – так треснул меня по уху, что я отлетел в угол и заревел. Таким мне и запомнилось это историческое событие.
Или, допустим, звучит по радио в исполнении хора песня, которая звучала тогда практически ежедневно. «Широка страна моя родная», – плавно и