Книга Свинг - Инна Александрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом с их малюсенькой комнаткой была огромная комната — по крайней мере так ей казалось, — в которой жили Елена Николаевна и Алексей Иванович. Оба были красавцами, потому что ходили в таких одеждах, каких ни у кого, в том числе и у ее родителей, не было. Пара была бездетной, и их, малышей, иногда приглашали, угощая невиданными лакомствами — печеньем и мармеладом. Здесь она не слышала «жидовка», но «еврейка» — часто. А когда тетя Лена вдруг внезапно умерла — отравилась, Алексей Иванович предъявил претензии им, Фридманам. Заявил, что это они, евреи, отравили его жену, а теперь он отравит их дочь. Родители пытались объясниться, доказать, что говорит он безумные вещи, но, видимо, действительно обезумевший Алексей Иванович и слушать ничего не хотел. Мама пошла в милицию. Следователь сказал: хотите жить спокойно — выбирайтесь из этого логова. Уезжайте. В этом и была главная причина, почему в конце тридцать пятого они уехали из Казани.
С тех пор всю сознательную жизнь она знала: слово «еврей» приносит несчастье. Давно поняла: антисемитизм — болезнь. Ею либо болеют, либо нет. Болеет обычно слабое, выморочное общество. И происходит это так. Выбирается, вышелушивается все, что есть плохого в еврейской нации. А ведь в каждой, без исключения, нации есть что-то плохое. Это плохое гиперболизируется до огромных размеров. А за всем этим стоит тот, кому это очень нужно. Он управляет толпой, не умеющей и не желающей думать. Зарождается и распространяется массовый психоз. Тот, кто управляет психозом, умело подтасовывает факты, доказательства. Это безжалостные личности, главное для которых — власть. Антисемитизм — болезнь духа. Антисемиту всегда нужна толпа. Он понимает, что евреи умны и трудолюбивы, и это страшно его раздражает. В основе антисемитизма всегда собственная бездарность и посредственность.
Тогда, в тридцать пятом, еще не было гитлеровских лагерей, а они, Фридманы, уже бежали. Бежали, потому что бывший белый офицер, а потом тапер в кинотеатре Алексей Козлов был заражен этой болезнью и угрожал, угрожал, угрожал… Угрожал не просто так, чуть запугивая. Угрожал по-настоящему. Поэтому следователь и посоветовал уехать. Маме было жаль расставаться с клиникой — профессор Нургалиев очень ценил ее способности и трудолюбие. Ну, а отцу на заводе сразу сказали: уезжайте. Отец отправился в Москву за новым назначением, и уже через месяц, наскоро сложив немудреные вещички, они уехали в Одессу.
Долго, очень долго вспоминали отец и мама Казань: это был город их молодости, любви, рождения ее, Фиры. Мама окончила Казанский университет по медицинскому факультету, отец — по химическому. Переезд из голодной Казани в теплую и сытую Одессу был, конечно, благом, но мама очень тосковала по клинике.
Одесса запомнилась ей ослепительным солнцем, которое приходило к ним через огромное «итальянское» окно. Окно выходило на бульвар Фельдмана, или, как теперь его называют, Приморский, на знаменитую Потемкинскую лестницу. Небольшую, но очень чистую белую комнату с высокими потолками, маленькую, но тоже белую кухоньку и белую-белую кошку Пушку видит она, когда вспоминает то время. А еще видит школу, учась в которой, не думала о своем еврействе, потому что евреев в городе было много.
Все несчастья начались 22 июня сорок первого. Она помнит этот день лучше вчерашнего: воскресенье, отец и мама дома. Включили приемник — у них уже перед войной был приемник — и вдруг: будет говорить Молотов. А потом страшное — война. Нельзя сказать, что это слово было совсем уж неожиданным. В воздухе оно носилось. Но люди не хотели верить, принимать всерьез, не хотели об этом думать. В двенадцать дня выступил Молотов, а в семнадцать маме принесли повестку: она, как врач, должна была немедленно явиться на сборный военный пункт. Собирались недолго — самое необходимое. Маленький чемоданчик. На сборный пошли вместе.
Последующие дни, до эвакуации, помнит плохо. Отец приходил поздно. С черными кругами под глазами. От мамы вестей не было. Еды тоже. Стояли длинные очереди. Говорили о немедленной эвакуации. Одессу начали бомбить.
Это было, наверно, начало июля, когда отец сказал, что договорился с соседями: они собираются в эвакуацию, возьмут и ее. Сам он должен идти на фронт, хотя у него есть бронь. Но он не может, не имеет права оставаться в тылу, когда мама на фронте. Поступит, как хозяин: вещи сдаст в ломбард, квартиру закроет. Она поплакала — очень страшно было оставаться без родителей. Потом смирилась.
Отец договорился с соседями — они уезжали — и посадил Дору Марковну, Риту и ее на теплоход. Через Новороссийск, Краснодар, Армавир и Минводы добрались до Баку. Здесь были несколько дней. Истратили последние деньги: есть все время хотелось. И вновь море. При сильнейшей качке теплоход доставил их в Красноводск. Снова поезд. Почти полный голод. Денег не было. Продать что-то из вещей тоже не всегда удавалось. А поезд все шел и шел, через Ашхабад, Бухару, Самарканд в Коканд. В Коканде наконец-то высадили. Началась эвакуационная жизнь.
Уже в дни долгой дороги она поняла, что Дора Марковна и Рита, старше ее на пять лет, станут теперь самыми близкими людьми. Так оно и случилось. Дора Марковна была архитектором. Никогда не расставалась с карандашом, альбомом и папиросой.
Со всем этим в войну было плохо, и Дора Марковна страдала. В своих альбомах рисовала она сооружения, украшенные смальтой. Это были очень красивые дома и дворцы. Картинки развешивали на стенах, где жили. Воплотиться в жизнь замкам-дворцам было не суждено. В Коканде архитектурные знания никому не были нужны, и Дора Марковна служила в какой-то столовой, где кормили эвакуированных, мыла полы, убирала посуду. Они с Ритой учились — Рита заканчивала школу. Их жилища постоянно менялись — пристроиться где-то основательно было невозможно. Спасало узбекское тепло. Чувство голода было непроходящим. Они очень поизносились: купить одежду и обувь было не на что. Тапки Дора Марковна шила из подаренных тряпок.
В сорок втором, в январе, случилось счастье: через военкомат удалось найти отца и маму. Пошли письма, которых ждали каждый день. Пришли денежные аттестаты, которые дали возможность заиметь всем троим по новому платью. Весной сорок второго Рита закончила школу. О дальнейшей учебе не могло быть и речи: негде и не на что. Поэтому Рита пошла санитаркой в госпиталь — дали рабочую карточку. Она, Фира, тоже все лето ходила в госпиталь — помогать. За это кормили.
В июле от мамы пришла последняя коротенькая открытка. Она помнит ее наизусть. «Дорогие мои, — писала мама, — я нахожусь на юге и воюю вместе с нашими доблестными краснофлотцами. Здесь такой ад, что если и вырвусь живой, ничего не смогу рассказать. Берегите себя. Ваша Юля». Такой была последняя мамина открытка, а от отца последнее письмо пришло в апреле. Аттестаты шли до конца сорок второго, поэтому долго думали, что отец и мама где-то в госпитале, ранены. И хотя весной сорок третьего было получено официальное сообщение, что оба пропали без вести: один под Керчью, другая под Севастополем, — ждали, очень ждали. Даже после войны.
В Коканде не ощущала антисемитизма. Горе — потеря родных и близких — коснулось почти всех. Заниматься выяснением, кто есть кто, видно, было недосуг, но зато уже потом, в Москве, слышала, очень часто слышала, что евреи не воевали, отсиживались в теплых местечках, берегли себя. Как больно и обидно было это!.. Полное сиротство давало право негодовать, а уж потом, в конце войны, когда прочла о варшавских евреях, согнанных в гетто, но не потерявших достоинства, считавших, что если умереть, то умереть с честью, в борьбе, — поняла всю подлость лжи, возведенной на ее народ. Они, эти уцелевшие евреи, тогда так наподдали фашистам, что даже польские газеты писали: героизм евреев в варшавском гетто войдет в историю, как пример неустрашимого мужества.