Книга Возлюбленная тень - Юрий Милославский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начиная с весны Агунов обжимал возлюбленную как мог свободно.
Его восторг и единение с нею были таковы, что однажды, когда на дневном спектакле Театра юного зрителя, даваемом по заказу районных школ, Агунов по обыкновению вздумал залезть Жанке в трусы, а она, остановив его ляжками, залепетала: «Игоречек, я сегодня плохая, у меня там грязно», – он с неистовою горячностью принялся ее утешать, приговаривая: «Я сам такой, я сам такой…».
И эта из ничего обретенная взаимоприноровленность, не имеющая нужды в предварительном сговоре, этот яростный гнет любви – только бы утискать, умять, укатать желанную плоть до размеров горошины – и проглотить! – ибо никак по-другому не удержишь ее при себе навечно, – все это была прекрасная пора, где мое – твое и твое – мое без запаса.
Утром Агунов отправлялся в школу, а в действительности – воровать с галантерейных прилавков совместно с Воликом и Седым.
Скинув тыренное чистильщику Шехтерману, они отделяли на каждого десять рублей, а на остаток покупали бутылку «Лиманского», килограмм помадных конфет и золотообрезную, облаченную под верхнюю крышкою в пергамент и фольгу пачку «Москвы» – за то, что она была дороже любых других из ассортимента.
Бутылку опустошали на школьном дворе – били ее о кирпич простенка; небо стояло, как над «Москвой» – глубокой печати в одну краску.
– Что же вы, деточки, бутылочку-то роняете, – высовывалась из подвала нищага Филипповна. – Лучше б ее бабушке подарили.
– А на…я тебе, бабка, бутылка?
– А сдать, деточки мои, а сдать, – волновалась Филипповна. – Так а сдать же! Немножко тогда бабушке покушать можно укупить, бо я голодная, деточки, я ж голодная.
– Ладно, бабка, не гони, на рубчик, мы тимуровцы.
Итак, бутылку били, конфетами заедали, «Москву» закуривали, и около двух, пьяный от четверти литра тяжелого, заброженного на злом керосиновом сахаре, густого вина, Агунов – в низко напяленной пухлой кепке – встречал возле школы Жанку, чтобы проводить .
Был май. Повсюду, куда ни глянь, простирались каменноугольный и меловой периоды черных фартуков с нарукавниками, белых воротничков и манжетов с мережкою. А над ними, в кромешной голубизне истекало кровянкою сердце, пронзенное ножевым штыком.
В те дни фортуна облегала Агунова, как иных беда: не подступиться. Правильно размещенные знакомства хранили его от своих постарше и от чужих посмелее. Ему везло и в интриге, и в драках. Весь определенный ему на десятилетия достаток развернуло и выкатило перед ним за считаные месяцы, так что никак было нельзя не продуванить его сразу и без учета.
Ребенком снедаемый силою похотений, овеществить которые хотя бы отчасти удавалось лишь бешеным единицам, Агунов, чтобы не погибнуть, вынуждался удерживаться рывком. Но подобные защитительные приемы непременно влекут за собою мощную килевую раскачку души: ее крутит и пахтает, как масло; и все множество ангелов и демонов, с относительною равномерностью распределенное во всю длину витального потока, призывается тогда к одному-единственному участку.По смерти деда агуновская семья весьма быстро обеднела.
На летние каникулы Агунову досталось боговать на слободском пляже, так как все отрезы и подстаканники были распроданы и везти его к Черному морю уже не могли.
За неделю до начала школьных занятий Агунова, который с несколько смешною в его годы криминальною величавостью, не снимая противосолнечных очков, зигзагами буровил пляжный заливчик, обокрали. Пропал выволоченный из брючных шлевок двуцветный кожаный ремень; сами же штаны отыскались втоптанными в песчаный грунт, полный маркой, ранящей ступни дряни.
Агунов не был храбр. Он был ростом не вышедший злодей, так называемый хулиган, но способный, с прекрасною памятью на прочитанное. Но он же – родился забывателем: дерзким и непревзойденным. И пусть произошедшее с ним означало, что в мире наступили грозные перемены и любым агуновским откликом на них заранее пренебрегли, ничто в Агунове не забоялось ущерба.
Надев мокрое на мокрое, он двинулся через пляж – на ходу перешлепываясь по загривкам с равными, почтительным возгласом обращая на себя внимание высших и подминая подстилки, курево, игральные карты и снедь безответных.
Он шел, то удаляясь к естественным границам пляжа, то загребаючи в самый народ. Несколько впереди, по восьмерчастой кривой, поспешала Жанка. Параграфообразная, из давленой латуни застежка держала помочи ее купальника – зад был учинен верно, хотя и казался мал для ее широко распяленных усестных косточек – гимназическая, губернская, епархиальная, из таких, что ценились в отчем дому вне зависимости от порядка управления, – коса была убрана греческою короною.
В нескольких точках пляжа попеременно возникал и наставлялся на нее роговичный пригляд, изваянный из твердой углекислоты, но мало помедлив, отходил, предпочитая увиденному дремоту.
Жанка остановилась у грибка, где под не дающей тени шляпкою висели зауженные портки, принайтованные к перемычине пояском из лаковой серой клеенки. Агунов взялся за брючный откосок с надколотыми пуговицами и освободил шпенек пряжки, брезгливо придерживая ее за горячую жесть; предмет надо было изъять на месте, подпоясаться и тогда, пришаркивая, возвратиться на прежний участок, недоуменно вздохнуть – и промолвить: «Вроде у меня другой был?»
Пришедший от воды мокрый слобожанин потянул к Агунову вздутую руку. Агунов накинул ему на запястье чуть было не похищенную вещицу, сказал: «Ну, тогда извини», – после чего двинулся прочь с такою медлительностью, что гнаться за ним представлялось несуразным.
Двое высших приобняли слобожанина за плечи, сдерживая его рывки и смыкания: «Все-все-все, ты прям как молодой, не тор-ропись, лучше скажи: пошел вон, ворина такая! чтоб я тебя за двадцать остановок отсюда не видел! Если будешь трогать чужое, я тебя по попочке нашлепаю!»Носителю наследственной склонности к любовному раку, разумеется, невозможно по своему собственному волнению прервать – если уж он начался – злокачественный процесс, денно и нощно забирающий в глубину сомы.
Здесь не обойтись без великого чуда врачевства, без исхода из рабства, – в истинной сути которого пораженный не признается даже под пыткою, так как пытка эта затем и длится, чтобы не допустить страдальца до вопля: «Стражду!»
Но не то забыватель.
Агуновское спиритуальное естество, устроенное из больных клеток, которые начали трепетно набухать и двоиться, кто бы до них ни дотронулся, получило жестокий удар в присутствии объекта любви. И, защищаясь, ответило на него густым, беспросветным забвением, куда попало все, чему только удалось уместиться. Агунов отпрыгнул – и впервые разлюбил.
Великим забывателям вообще не свойственно чрезмерно тяготиться неудачами; возникнув на одной параллельке, они исчезают на другой, и эти отсечки жизни не поддерживают друг с другом никакой связи – видимой и невидимой; странно, зато хорошо.
Даже и теперь, если пригласить, он, Агунов, с удовольствием зайдет в гостиную, присядет, примет рюмку дагестанского, молдавского, кипрского или какого поднесут, прислушается, верно поймет, сам заговорит о насущном, но тотчас же и встанет, мгновение повозится в сенях с плащом и кинжалом – и покинет помещение; да так, будто он не появлялся ни в этот раз и никогда прежде, не похваливал меблировку, не пригубливал, не рассуждал, более того – ниоткуда не приходил, никуда не уходил; не было его, и никто не знает, где он и каков он есть: забывать – уметь надо.