Книга Русский роман - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В деревне была тогда веселая группа молодых ребят, которые называли себя «Бандой». Все это были дети второго поколения, недавно достигшие совершеннолетия.
«Деревенские прощали им все их проделки, потому что это были новые евреи, дети нашей земли, свободные, распрямившиеся, с бронзовой кожей, — рассказывал Пинес. — По ночам они воровали сладости и кофе из магазина и оружие у англичан на соседнем аэродроме. Рылов иногда вооружал их бичами и посылал в поля прогонять арабский скот, который вытаптывал нашу молодую пшеницу. Каждый год, на Шавуот, когда поднимали к небу новорожденных детишек и первые плоды, ребята из „Банды“ устраивали представление — проносились перед всеми галопом, стоя на лошадиных спинах, словно украинские казаки».
Когда они украли весь шоколад в деревенском магазине, Шломо Левин пришел к Пинесу и потребовал разговора с глазу на глаз.
— Они сделали это мне назло, эти воришки, — сказал он. — Они презирают меня, потому что я не ковыряюсь в земле, как их родители.
— Они сделали это, потому что им хотелось шоколада. Потребность в сладком свойственна почти всем животным.
— Они никогда бы не украли у кого-нибудь из деревенских, — сказал Левин. — Если у них нет денег на шоколад, пусть едят камардин.
— Только на прошлой неделе они стащили две банки меда со склада у Маргулиса, — сказал Пинес.
— Точно так же ко мне относились в самом начале, когда я только приехал в Страну, — продолжал Левин, оглохнув от гнева. — Вы никогда не замечали и не ценили тех, кто занят обычным, неприметным трудом. Вы были поглощены своим великим спектаклем Освобождения и Возрождения. Каждая борозда была для вас «Возвращением к Почве», каждая курица несла не просто яйца, а «Первые Яйца После Двухтысячелетнего Рассеяния», и простая картошка, которую мы ели в России, стала у вас называться «земляными яблоками», во имя Слияния с Природой. Вы фотографируетесь с ружьями и мотыгами, вы разговариваете с жабами и ослами, вы наряжаетесь, как арабы, и воображаете, будто способны летать по воздуху.
— Но это позволило нам выжить, — сказал Пинес.
Левин поднялся, бледнея от ненависти.
— Между прочим, я тоже выжил, — сказал он. — Я мог бы уехать из Страны, но я не уехал. Я мог стать богатым торговцем в городе, но я пришел сюда. Ты воспитал их в духе презрения к таким, как я, и не повторяй мне, пожалуйста, свой вечный припев — ах, они мои грядки, ах, они мои саженцы, — ты ведь и сам не работаешь на земле. Мы с тобой оба служим на общественной должности. Мы оба воображали, будто служим идее, а превратились в прислугу у кулаков. Вот они кто на самом деле, твои новые евреи, с этой их землей, и с их «семью плодами»[75], и с их коровами! А Гордон[76]и Бреннер, между прочим, писали вечными ручками, которые чинил им я.
Пинес пришел в ярость.
— К нам не приходят из одолжения, — сказал он громче обычного. — И у нас не дают медаль за отказ от магазина в городе. Ты пришел сюда, потому что тебе эта земля была нужна не меньше, чем всем нам. Ее прикосновение, ее запах, ее обетование. Она нужна тебе больше, чем ты ей.
Но после того, как Левин вышел, оскорбленно грохнув дверью, Пинес позвал ребят из «Банды» и задал им жестокую взбучку.
«Наша жизнь не сводится к сладостям. Кому нужны бисквиты и пирожные, тот может отправляться в город».
«Банда» ушла от него пристыженная и приговорила себя к перевоспитанию на трудовых работах, выразившихся в постройке большого ящика с песком для деревенского детского сада — этот ящик и поныне служит нашим малышам.
Мой дядя Эфраим был одним из членов «Банды». Худощавый и красивый, стремительный и точный, как мангуст, он был главарем и заводилой всех их затей и проказ. Как-то раз они выбрали себе в жертву Биньямина. Их давно смешили его медленные, неуклюжие движения, а Эфраим ненавидел его и боялся с того самого дня, когда он спас мою мать.
В одну из суббот, когда Биньямин лежал, отдыхая, в своей времянке, они протолкнули к нему в окно маленькую гадюку и стали ждать, как развернутся события. Когда отец услышал шелест змеиных чешуек, он закричал от ужаса и выбежал наружу, под их ликующие крики. Он остановился напротив них, прищурив глаза от света вечернего солнца и от ярости, которая охватила его, когда он понял, что над ним смеются. Потом он молча подошел к Эфраиму, которому тогда было уже почти семнадцать, схватил его за широкий кожаный пояс и одним рывком поднял в воздух.
«Твой дядя Эфраим извивался, кричал и смеялся одновременно, но твой отец понес его во двор, держа одной левой рукой, и там швырнул — как тот был, в субботней одежде, — прямиком в коровье корыто».
«Банда» встретила поступок Биньямина восторженной овацией. Все они тут же втиснулись в его времянку, и Эфраим ударил своей ороговевшей пяткой по затылку свернувшейся под стулом змеи. Потом они посадили Биньямина за стол и один за другим пытались пережать его руку. Когда он одолел их всех, они немедленно приняли его в свои ряды.
Он встречался с ними каждую пятницу, в конце недели, — улыбчивый, застенчивый, медлительный и косноязычный. Они быстро научились использовать его технические способности. Время от времени они забирались в машину Песи Циркиной — она ездила тогда в простом сером «виллисе», полученном от «Машбира»[77], — и Биньямин заводил для них автомобиль без ключа, будучи уверен, что машина нужна им для перевозки оружия и важных военных сведений. Но по дороге они почему-то всегда сворачивали в кинотеатр в Хайфе.
Эфраим привязался к нему больше всех других и совершенно забыл ту свою давнюю неприязнь, которую ощутил, увидев запыхавшуюся и смеющуюся сестру в его объятиях. Несколько раз в неделю он приходил к нему во времянку послушать музыку, и мало-помалу они породнились душой. Как-то раз он увидел в сундуке у Биньямина немецкую одежду, которая показалась ему ужасно смешной. Он тут же напялил на себя кожаные тирольские брюки и темный фланелевый пиджак и побежал позабавить друзей. Потом он увидел на самом дне сундука длинное муслиновое платье.
«Что это?» — спросил он и провел рукой по мягкой ткани. Во всей деревне не было ни одного предмета, ощущение от которого могло бы сравниться по гладкости с этой нежной, тонкой тканью — ни бархатные носы жеребят, ни лепестки цветущих яблонь. Он вдруг подумал о своей матери, и на глазах его выступили слезы.