Книга Семь писем о лете - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он ведь к ней тогда приходил, поджидал, провожал, Стасей называл. Влюблен был, как мальчишка…
Она держала в дрожащих руках еще одну старую, пожелтевшую фотографию. Красивое, надменно барственное лицо, томный изгиб стройной фигуры, облаченной в темное вечернее платье с меховой оторочкой, плоская шляпка с вуалеткой, длинный папиросный мундштук в изящно откинутой руке – в этой шикарной женщине почти невозможно было опознать скромную школьную учительницу немецкого. И все же это была она, Станислава Юрьевна, подтверждением чего служила надпись, сделанная на обороте фотографии четким, угловато-готическим почерком, явно той же рукой, что и дата на школьной доске с другой фотографии:
«П. А. от С. К. Мира и любви в наступившем Новом году!»
Наступивший год был сорок первым годом двадцатого века, так что пожелание мира не сбылось. Что же касается любви…
– Это фото я нашла в его бумагах, когда его уже не стало, – рассказывала Валентина. – Может быть, просто хранил как память, а может быть, так и продолжал ее одну любить, ждать, надеяться… Был такой писатель Василий Розанов, так он совсем еще юным студентом женился на Аполлинарии Сусловой, бывшей возлюбленной Достоевского, а была она его чуть не вдвое старше. А любовь-то у него была не к ней – а через нее к Федору Михайловичу, кумиру своему. Временами кажется, что и Платон вот так же и Настеньке, соседке своей и однофамилице, и мне потом, когда с целины обратно в Ленинград перевелся, только потому предложения делал, что видел в нас отраженный свет единственной своей настоящей любви.
– Вот развела нам тут литературу с психологией! Да ты просто ревнуешь, старая! – Лялечка усмехнулась. – Порадовалась бы за него лучше – они ведь теперь вместе.
Валентина вздохнула и перекрестилась.
– «Немку» нашу сразу на фронт взяли, переводчицей, – пояснила Лялечка. – А в августе сорок первого она пропала без вести под Псковом. Понятно же, что это значит.
– Не скажи, – возразила Валентина. – А вдруг чудо с ней случилось, как с Верочкой, третьим нашим медвежонком?
– А если даже и так? Ей ведь в сорок первом лет тридцать было, не меньше. Так что ж теперь выходит – без малого сто? Столько не живут.
– На все воля Божья, – Валентина вновь перекрестилась.
– А с Верочкой-то что за чудо произошло? – спросил я.
И Лялечка с Валентиной начали рассказывать, перебивая друг друга.
* * *
Утро этого дня было спокойное. Над городом висел белесый туман, именно висел, не дойдя до земли, а остановившись на уровне третьих-четвертых этажей. Он не мешал ходить по улицам и заниматься делами, просто все звуки стали приглушенными, воздух – влажным и осязаемым, и из-за этой уходящей вверх молочной пелены утреннего налета не было. Когда был туман, они не прилетали. Это знал весь город, и туманные дни стали особенными. Они были похожи на мирные, на те, которые были тогда, раньше, до войны.
Правда, на рассвете был артобстрел, но он бывает всегда, каждое утро, и Верочка на него внимания не обратила. Снаряды ложились где-то далеко, а значит, не опасно. Артналетов обычно на дню случается несколько, и на них никто особо внимания не обращает, просто у идущих людей опускается голова, напрягается спина и приподнимаются плечи, как будто человеку холодно, и он куда-то спешит.
При первом разрыве, точнее, при предшествующем ему звуке, особенном в своем роде полусвисте-полувое ввинчивающегося в воздух снаряда, лица прохожих мгновенно изменяются, приобретают печать отрешенной озабоченности и целеустремленности. Шаги мужчин становятся шире, каблуки женщин начинают стучать быстрее, пальцы рук захватывают и сжимают лацканы макинтошей и пальто, словно в ожидании порыва ветра.
Верочка, наблюдая в такие минуты за взрослыми, всегда удивлялась. Зачем они вдруг начинают спешить, ведь, куда ударит снаряд, все равно не угадаешь. А если и знать, что рядом с тобой, все равно не убежишь. Не успеешь. Об этом все дети знают, и Зоя, и Галя с третьего этажа, и Тамарка-лиса, и даже маленький Вадик. Когда начинался обстрел или бомбежка, Верочка старалась уйти из дому и со двора на кольцо трамвая и сидела там, в самом центре круглого, поросшего травой поля, подальше от стен, которые могут упасть и засыпать. Если заставало дома и во время ночных налетов, она сжималась в комочек и подбирала под себя ноги – чтоб не оторвало. Если убьет, то пускай сразу, всю. Теперь Верочка почти всегда была дома. Или во дворе. Потому что весной, когда снег стаял, на кольце установили зенитки, а для того, чтобы уходить дальше, на бульвар или к кладбищу, она была слишком слабой.
Удар был невероятной силы. Глухой и тяжелый, он прошил насквозь все здание. Стены вздрогнули, отозвались коротким резким треском. Комната мгновенно наполнилась плотным облаком пыли, настолько густым, что сквозь него едва угадывался светлый прямоугольник окна. Пол и потолок скрипели и щелкали, где-то рядом, то ли на кухне, то ли в другой комнате, падало и билось стекло. «На кухне, больше-то неоткуда», – подумала Верочка. Там, в верхней фрамуге, стояли, сохранившиеся каким-то чудом два стекла, единственные во всей квартире. Остальные повылетали еще прошлой осенью.
В голове гудело и звенело, уши были словно забиты мокрой ватой, слегка подташнивало. Она хотела встать и, вероятно, потеряла сознание, так как очнулась лежащей на краю старой оттоманки, куда всегда забиралась при бомбежке и артобстреле. «Хорошо, что мама на заводе, не видела», – подумала Верочка. Голодные обмороки были делом обычным, и Верочка, как и все ее подруги, относилась к ним спокойно, а взрослые почему-то очень пугались. На зубах противно скрипело, пыль набилась в нос и в глаза, было трудно дышать. Верочка закашлялась, потекли слезы и сопли.
Она слезла с оттоманки, и на ощупь двинулась из комнаты по узкому коридору. В прихожей должны были стоять два ведра с водой: вчера, под вечер, они с Зойкой ходили на Карповку. Верочка промыла глаза, которые стало уже нещадно щипать, прополоскала рот и, наскоро проведя мокрыми руками по лицу, попыталась открыть входную дверь. Как ни странно, это ей удалось сразу. Чаще всего после близких попаданий дверь перекашивало, засов заедало, заклинивало, и приходилось отжимать дверное полотно тяжелой отцовской сапожной лапой – расплющенной железной плюхой, насаженной на круглую полуметровую деревяшку, на которой отец чинил прохудившуюся обувь. Когда еще был жив. До блокады. Лапа теперь всегда лежала между дверями, входной и внутренней, на том месте, где до войны стоял ящичек с луком и картошкой. Его сколотил Верочкин дед еще в революцию, и они с бабушкой хранили в нем припасы. Верочкину маму вырастила крестная, потому что дед погиб в Гражданскую, а бабушка в том же девятнадцатом умерла от «испанки». Остались только три старые фотографии, которые стоят на комоде. А ящичек прошлой зимой сожгли в кухонной плите, в лютые морозы.
Верочка распахнула дверь. На лестнице пыли было меньше. Двери в квартиры слева и справа от Верочкиной, в Зойкину и Виктора, были открыты. Верочка, продолжая кашлять, заглянула в пустые коридоры и спустилась вниз. Около угла дома толпился народ. Спиной стояли Ирина Тарасовна, мать Виктора, в своей меховой кацавейке без рукавов, Риммина мать и дворник Сим Симыч. Рядом с ними крутилась маленькая Тайка-Штаны, которая, увидев Верочку, сделала круглые глаза, почему-то покрутила пальцем у виска и призывно замахала ей руками. Верочка подошла к ним. Тайка потянула ее за пуговицу кофты: