Книга Тебе мое сердце - Арсений Иванович Рутько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуть слышно бормотал на плите чайник, проскрипел под чьими-то шагами под окном снег.
— Поразился я тогда на него, — начал было снова Петрович, но в это время в коридоре кто-то постучал в дверь Ферапонтыча, подождал, потом, требовательнее и настойчивее, постучал еще раз. Петрович встал и, поправив на плечах пиджак, пошел к двери.
— Кто? — спросил он в холодную и темную глубину коридора. — Ежли дворника — видно, нет его. Может, передать что?
На пороге показалась грузная фигура Шустова, он беглым взглядом окинул сидевших в комнате, стряхнул с бровей и усов снег, сказал своим бархатным баском:
— Спасибо, завтра зайду, — и, еще раз скользнув взглядом по комнате, ушел. Слышно было, как он твердо печатает по камню шаги, поднимаясь на второй этаж.
— На Федора Ивановича больно схож, — сказал Петрович, возвращаясь к столу.
А я пожалел, что Ферапонтыча нет дома и что я не присутствовал при их встрече. Наверное, опять Шустов собирался что-то поручить дворнику. Теперь-то я решил не выпускать старика из виду и следить за ним.
Петрович снова сел к столу, положил на скатерку небольшие, но ловкие, как и у сына, руки, быстро-быстро пошевелил пальцами.
— Да, что тогда было — словно все с ума посходили. Кричат, зовут. А потом «Интернационал» пели. И скажи ты на милость, что это такое: как запоют этот самый «Интернационал», так слезы прямо из сердца против всякой твоей воли рвутся и рвутся и душа прямо на куски разламывается… — Он аккуратно оторвал клочок бумаги от страницы какой-то книги, принялся сворачивать папиросу. Остро и осторожно взглянул на меня. — А скоро, Данил, я его снова увижу, не миновать быть…
— Где? — Я даже привстал.
— А съезд-то Советов, опять же, наверно, у нас в театре пойдет, самое ему место…
Как я завидовал тогда Петровичу! Ленин, Ильич, близкая светлая мечта, и не только моя, а всех людей, кто жил рядом со мной и делился со мной последним куском хлеба, кто сражался и жизни своей не жалел за революцию… Я так хотел его видеть…
В ТЕАТРЕ
Да, нет слов, какими я мог бы рассказать, как хотелось мне увидеть тогда Ленина. Нет, «хотелось» не то слово, это было страстное, необоримое желание хотя бы издали увидеть его. Для меня в нем совмещалось все дорогое в жизни, словно к нему, по странному праву наследования, перешло самое лучшее и от моего растерзанного беляками отца, и от его товарищей по борьбе: безногого сапожника дяди Коли и Петра Максимилиановича, человека с огромными, но удивительно чуткими руками и с грудью, напоминающей наковальню, и от милой, худенькой, большеглазой ссыльной библиотекарши Джеммы — из ее рук мы впервые получили книгу, которую невозможно не любить или забыть, «Овода», — и даже от таких далеких от революции людей, как моя набожная мамка, и даже от моей сестренки, маленькой Подсолнышки, может быть, ее доброта, лучистость ее доверчивого, бездонной ласковости взгляда, — я не могу, не умею этого объяснить…
Из рассказов других я в то время уже знал некоторые подробности жизни Владимира Ильича, знал, как его преследовали жандармы и сыщики, как он сидел в тюрьмах и жил в ссылке, о том, что его старший брат, Александр, еще не достигнув совершеннолетия, был казнен вместе с товарищами за подготовку покушения на царя. Я прочитал в газетах несколько речей Ильича, и он рисовался мне полководцем, управляющим течением революций с башни броневика…
В народе, по крылатому выражению Кржижановского, уже творилась о нем бессмертная легенда, он как бы присутствовал повсюду, где шли в последние пять лет бои за победу Революции, его якобы встречали в самых бедных деревнях и в полях, на нищенских наделах бедноты, в далеких лесах и горах, на площадях чуть не всех городов России, — так велика была народная вера в него и мечта о встрече с ним.
В свои свободные часы — а их, правда, оставалось не так уж много — я любил бродить по Красной площади, смотреть на видимые над кремлевской стеной окна, я всматривался в каждого выходившего из Кремля чело-века, в каждый выезжавший из ворот автомобиль. Вход в Кремль охранялся, пройти туда можно было только по пропуску коменданта, а просить пропуск у меня не было оснований. После двух покушений на Владимира Ильича его тщательно оберегали. Прав был Роман Гаврилович: многим черным рукам хотелось бы дотянуться до Ильича.
— Знаешь, парень, — однажды признался мне Петрович, когда мы уже крепко сдружились и я несколько раз побывал в театральной мастерской, — ведь и у нас в театре бомбу под самой сценой нашли. Вот ведь какое дело!
Тогда уже стало известно, что в конце декабря в Большом театре откроется VIII съезд Советов и там будет говорить Ленин. Я начал просить Романа, чтобы он устроил меня в охрану съезда, но он сказал:
— Ну и поставят тебя где-нибудь у таких дверей, где Ильич никогда не ходит, и проторчишь ты там все дни, а его не увидишь. Что тогда? — И он лукаво рассмеялся. — А вообще — мысль. Там ведь тысячи человек работают, и эсеришки есть, и меньшевики, за ними глаз да глаз.
Разговор этот происходил на квартире Романа, и тетя Маша, слышавшая все, тоже засмеялась.
— А ты, Даня, к нам приезжай. Ильич сколько раз у нас на Трехгорке выступал, он же наш с самой Революции депутат. — Подошла, присела к столу, погладила Гришутку по льняной голове. — И знаешь, Даня, ничего, ну вот ничего в нем такого особенного нет, только что, видать, добрый очень. И еще — глаза, будто в самую душу тебе смотрят, смотрят и этак умненько посмеиваются…. И блестят, и смеются… Вот встретишь на улице и мимо пройдешь, ни за что не подумаешь. Простой-простой. И одетый как все… И вовсе он не высокий и, видать, не сильный… Но уж как говорит — прямо до самого сердца слова достают, так всю душу и расковыривают. И потом