Книга Божий мир - Александр Донских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не вы? – вскинул отчаянно-рыжую, но жалко-седую голову дедушка и намотал на свою маленькую костистую руку ремешок.
Мы помалкивали, опустив плечи. При вскрике дедушки я невольно чуть-чуть отступил за Миху, но, вспомнив о Лене, которая испуганно и с сочувствием смотрела на нас, я совершил полушаг вперёд, и оказался впереди Михи сантиметров на десять.
– Так не вы?! – подступая к нам, свербящей фистулкой зыкнул дедушка.
Я увидел вышедшую из горницы Люсю и неожиданно для себя и Михи выдал:
– Мы.
И стиснул зубы, готовый принять какой угодно и куда угодно удар.
С появлением Люси все мои движения были направлены не на то, чтобы как-нибудь защититься, увильнуть от ремня, – наоборот, открыться, и открыться так, чтобы видела Люся.
Дедушка стеганул нас по два раза и за ухо развёл по углам. Только он меня поставил в угол – я сразу же шагнул из него вдоль стены, собирая на куртку извёстку: на меня, я чувствовал, смотрела Люся, и я просто-напросто не мог не быть перед ней отчаянным, смельчаком, пренебрегающим строгостью взрослых, даже таких грозных, как дедушка.
– Что такое! – рявкнул дедушка, снова копаясь в часах.
Я подчёркнуто нехотя, досадуя на Люсю, что смотрит на меня, вошёл в угол, но не полностью. «Противный, противный старикашка!» – шептал я пересохшими губами. Миха из своего угла подмигивал мне и забавлял девочек, гримасничая.
Через час дедушка сказал нам, что мы можем выйти. Миха, улыбаясь, прямо-таки выпрыгнул, а я остался, полагая, что поступаю назло дедушке. Я вознамерился не выходить из угла, пока не упаду от усталости, от изнеможения. В моём воображении уже рисовалось, как я лежу на полу измождённый и как надо мной плачут родственники и проклинают злюку дедушку.
Дедушка подошёл ко мне и положил руку на моё плечо. Я дерзко отпрянул в угол.
– Ну, чего, разбойник, чего дёргаешься? – Дедушка легонько и как бы опасливо потянул меня из угла. Моя душа наполнялась капризным и радостным чувством победителя. – Зачем ломаешься? Виноват – получил. Справедливо? Коню понятно!
Я молчал, сердито косясь на дедушку. Он вынул из своего кармана конфеты горошек, сдул с них крошки табака и протянул мне:
– На… нюня.
– Не хочу.
– Бери! – почти что крикнул он.
И я взял.
Минут через десять мы все вместе сидели за столом и уписывали с чаем испечённые бабушкой пирожки с черёмухой. После ужина я с дедушкой и Михой мастерил вертушку. Дедушка на удивление всё ловконько ладил своими кривыми, покалеченными на войне руками, подшучивал, рассказывал смешные истории. Мне не хотелось верить, что совсем недавно этот человек бил меня, что я ненавидел его и, стоя в углу, помышлял отомстить ему, хотя и понимал, что сам виноват. Теперь у меня к нему не было ненависти и не было желания мести, но и не было, кажется, прежней любви.
Нет на свете дедушки и бабушки, а те часы с кукушкой ныне висят на стене в моём доме и порой навевают на меня грусть: увы, увы, даже самые дорогие в мире часы уже не вернут ушедшего времени, чтобы исправиться, объясниться, долюбить.
Минуло несколько дней.
Я зашёл в дальнюю комнату-чуланчик дома, в которой громоздились старые, ненужные вещи, и в полумраке увидел возле окна освещённую уличным фонарём Люсю. Она любила одиночество, зачастую забивалась в какой-нибудь тихий, не замечаемый другими уголок и играла сама с собой. Я притаился за шторкой и стал слушать Люсин рассказ, который она время от времени даже напевала:
– Я вышла на полянку. – Она водила пальцем по замёрзшему окну, видимо, воображая себя в лесу. – Зайцы прыгают везде. «Зайки, зайки, вам холодно?» – «Нет, Люся, нам не холодно. Присоединяйся к нам!» – «Нет, зайки. Я – Красная шапочка, спешу к больной бабушке». – Она, наверное, увидела в окне собаку Мольку и переменила свой рассказ: – Пёсик, пёсик, тебе скучно на цепи сидеть. Тебе хочется побегать и с собаками попеть. – Она улыбнулась, должно быть, своей случайной рифме. – Как ужасно на цепи сидеть!..
Я нечаянно задел рукой висевшую на стене жестяную ванну, пытаясь поцарапать каверзно зазудившееся ухо. Люся вздрогнула и порывисто оборотилась ко мне. Я притворился, будто бы вот-вот вошёл.
– Ты всё слышал?
– Н-нет, – должен был солгать я.
Она взглянула на меня взыскательно, несколько раз зачем-то призакрыла глаза и, наконец, погрозила пальчиком:
– Слы-ы-шал!.. Смотри, какие красивые узоры на окне, – помягчел её голос. Она пододвинулась, освобождая мне место возле окна.
Я смотрел, поводя глазами, то на первое в этом году снежно-льдистое узорочье окна, то на эту маленькую незаметную таинственную девочку Люсю, а потом задержался взглядом на большом коричневатом – ну, просто как у мамы! – родимом пятнышке, которое как-то застенчиво смуглилось на её шее возле розовой мочки уха. Мне вдруг захотелось потрогать и её мочку, и это пятнышко.
Я невольно, под влиянием какого-то незнакомого мне чувства наклонился к Люсе и коснулся губами её тёплого, мягкого виска. Она вздрогнула, отстранилась и, полуобернувшись, склонила голову. Но я видел, что она чуть-чуть улыбнулась. Я сказал, что пришло в голову:
– Дед смастерил мне вертушку.
– А у меня есть ириска. Хочешь?
– Кис-кис?
– Ага.
– Давай.
Мы сидели на расшатанных, смастерённых дедушкой табуреточках, на которых когда-то в далёком-далёком детстве сиживали наши родители, и болтали о всяких пустяках. Я хвастался, как катался на поросёнке, «почти час», присовокупил я, – и у меня вспыхнули уши. А она рассказала о том, что у них дома есть кот Васька, который недавно вдруг окотился, и выяснилось, что это вовсе никакой не кот, а кошка, но её всё равно продолжают кликать Васькой, как кота.
Через день я уехал домой и больше уже никогда не видел Люсю. Её родители разошлись, и она куда-то переселилась с матерью. Я долго, томительно, нежно грустил о Люсе, захватывающе почуяв в ней родную, близкую душу. Быть может, я полюбил эту скромную, невидную, но столь сердечно обаятельную, редкостную девочку. Однако сколько ещё впереди меня ждало разлук с теми, с кем я хотел бы бок о бок провести всю свою жизнь!
Я вернулся с сёстрами домой из Балабановки хотя и ранним, но серым потёмочным вечером, когда на нашу еланскую некрасиво смёрзшуюся землю с прогнувшегося неба кусками падал липучий, мокрый, первый в этом году, снег. Закрадывалось за шиворот и на грудь, растекалось, забивало глаза. До ворот добрались, можно сказать, на ощупь. Никто в доме не обрадовался нашему приезду. Мама без движений лежала на нерасстеленной кровати в одежде, в своём неизменном хозяйственном халате, лицо её с призакрытыми глазами было натянутым и бесцветным. Свет во всех комнатах был выключен, лишь из окон сквозь задёрнутые шторы нам серо подсвечивала бледная снеговая мозглость.