Книга Севастопология - Татьяна Хофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два балкона образуют дачу. Необъяснимо радостно пляшущие пятна утренних бликов, которые надёжно отодвигают на задний план стенания измученных родителей, их тирады о тяготах существования, которые звучат чаще, чем никогда не проходящие майские парады и демонстрации трудящихся с их барабанным боем. Всё это можно понять и об этом более не ныть. Это не ставит в тень их добрые качества. По этой исторической истории в миниатюрном формате легко распознать, что мои родители – инженеры, невзирая на тот горький факт, что их учёба и их трудовой опыт не были признаны в Германии: они прагматически-эффективны как цюрихские банкиры, а с ресурсами обходятся как экологические фрики из Кройцберга.
Моя мать раскрывалась, когда ей с папой приходилось идти извилистым путём из-за сломанной домашней техники, когда начались абсурдные хождения по инстанциям или грянула всеохватывающая инфляция, у неё было чувство достоинства рациональности, здравый человеческий рассудок представлял собой ещё абсолютную ценность. Сохранить элегантность простейшего решения, вот чего я желаю себе от того советского детства. Унаследовать что-то от заземлённой любви к математике; наглость настаивать на том, что всеобщее образование, разум и добро привлекательнее, чем тесно прилегающие джинсы, зачёсанные гелем волосы и счета, полные капусты. Оптимированно-функциональное строительство из того, что есть, образовало фундамент того образования, которым мне напоследок подали пример. За годы словесного марева, которое обволокло меня в Берлине и заставило свернуться Ежихой в тумане, эта уверенность износилась, истёрлась в сомнениях, что есть реальность и что есть основа. Если больше не смеешь взглянуть, на кого положиться, опору даст тройное правило. Или сложно-подчинённое предложение, в котором мысли входят одна в другую как разнокалиберные коробки.
Химические формулы, эти символы материи, которые увлекательно вели за собой старика Менделеева, через сколько-то лет растворились в значениях слов, для валентности и порядка которых не висит на стене таблица. Порядок слов строптиво переливался через край, промахивался мимо того, что ты хотел сказать, казался укротимым, а сам в то время прыгал на бумагу кувырком.
Сперва в Марцане, у пожилой учительницы из ГДР с коротким, ухоженным седым перманентом всё стремительно перешло в уравнения реакции. Она писала под контрольными ошеломительное и непереводимое, поскольку именно на русском: «молодец!» после и без того космической оценки «отлично с плюсом». Загадка, разрешимая для нас обеих, вываривалась из исходных материалов, и мы с упоением знали, как. Предприимчивые электроны, сила дополнительности, притяжение… Та валентность приводит с собой швейцарское «mol» для немецкого «doch», такова теперь ассимиляция.
После смены школы сменилась постановка задачи. Теперь это называлось: опиши эксперимент. Из страха перед взрывом – воду в кислоту не лей, не то будешь дуралей – вместо формул пошли формулировки, долженствовавшие обезопасить гипотетическую исследовательницу. С тем результатом, что учительница стала зачитывать выдержки из тестов. Она зачитывала лучшую иностранную литературу. Моя подруга Аня тут же разоблачила себя, она первая прыснула при цитате, что в построении опыта она бы надела маску и соответствующие доспехи. Моя мера предосторожности гласила: «Я бы не надела ничего такого, что не выдержало бы разъедающего действия». Учительница скорчилась на первой половине фразы, забавляясь, а пубертатный класс ещё и приумножил, и вторая половина фразы утонула в смехе. Коллективное злорадство захватило и меня. Я знала русский метод выборки цитат, и то был не показательный процесс высмеивающей самоюстиции, а серьёзное дело: научить нас стандартам научного описания.
Что ещё осталось для меня советским? Что «невозможно» не невозможно. Поговорка моего отца, который советовал мне изучать юриспруденцию: надо знать опорные столбы общества, чтобы уметь их обойти. Такие идеи, как превращение гаража на краю города в однокомнатную квартиру с машиноместом внизу. Развестись, чтобы встать в очередь на отдельную квартиру, которая досталась бы одному из моих братьев. Идеал находчивости: чем больше нужда, тем больше добродетель, которую можно из неё сделать. Здесь и сейчас это можно было бы назвать ориентацией на решение проблемы: несмотря на все сложности, добиться своего. Но и создать себе трудности, сказав, что думаешь и в чём суть. Суета. Напор. Стрессовый речевой поток. Короткие крико-слова как на корабле, убеждать других убойной риторикой, беседовать, говорить красивым русским языком, проказы в каждой второй фразе, анекдоты, ссылки на фильмы и литературу, и смех и грех. Великолепный театр. Усилия оставаться дипломатичной и не казаться при этом скучной.
И тогдашние дети. Или взрослые были особенно рисковыми, не устанавливая нам границ, кроме одной: чтоб с наступлением темноты мы были дома? Дети взаимно просвещали друг друга. Однажды так случилось, что у моей Кати никого не оказалось дома, а комната была полна детей, которым было интересно, как мальчики и девочки выглядят голыми. Они раздели одну девочку, вертели её туда-сюда и восклицали: смотрите, у неё на ноге синяк! Потом девочка оделась, и они раздели мальчика. Вот как выглядит голый мальчик. Без синяка.
В другой вечер Катя показывала нам фотографии взрослых, найденные в мебельной стенке. (Может, некоторые стенки продавались уже с содержанием). На картинках позировали не её родители, а двое других взрослых. Выглядело так, будто они занимаются физкультурой, а спортивные костюмы стали дефицитом, и всё равно это превосходило фантазию. Чёрно-белые снимки. Казалось, время тогда шло no-другому а иногда и вообще выпадало. Мои семь вечных лет. Тайны, растущие на кустах мальвы, не развеивались по ветру полностью.
Тем не менее, интимность и публичность регулировались. Склонность к контрастам – вот что оставило более глубокий след на карте чувств. Высокие и частые волны приятии и отталкиваний, резкие и мягкие, ругательные и ласкательные слова. Карусельная палитра симпатий и занятий, объятий и сверхромантической дали, бездонной безнадёжности и густого одиночества – смешанные с упрямством и помпой. Вот это и есть привлекательная «интенсивность чувств» Востока, сподвигнувшая скучный Запад не только критиковать его за отсутствие демократии, но и томиться по выпуклым ощущениям? Или долгое запрягание, амбивалентность, ящик красок дополнительных цветов, в которые окунаешься и позднее всем бросаешься в глаза, выпадаешь из ряда гармонично-монотонных, размахивая кистью как веником?
Налёт интимной мимики: подмигиваний и разлитого в воздухе юмора. Олег, но также и Игорь, пианинный невольник, и Сергей, которого можно было увидеть только с догом. Тонкий, рослый, с длинными конечностями, Сергей с большим смеющимся ртом и верный дог походили друг на друга, но это не имело отношения к делу. Игоря я вообще не знала. Пианист, будущий, как говорили: из правильной еврейской семьи. Его не допускали до настоящей игры, спуститься к нам означало бы, видимо, опуститься. Мы его видели, только когда он покидал дом для выступления в сопровождении своей матери. В этом он разделял участь той девочки с третьего этажа, отец которой выплавал себе «Мерседес». Она по четыре часа в день играла на пианино, так она говорила. Я переводила это для себя так, будто она постоянно жила, перепрыгивая через один класс. Мы ей соболезновали. Мы любовались её джинсовым платьем с оборками, которое отец купил ей на Западе, и с некоторым содроганием глазели на её истощённое тело, мимо которого проходили все каникулы. Эти дети были для нас такими же пугающими, как девочка с редкой болезнью из верхнего двора – она была намного меньше и тоньше, чем должна была, и на улицу её выпускали очень редко. Даже если будущие гении случайно показывались внизу, они были одеты слишком хорошо для двора и должны были следить за аккуратностью. Они не только не предложили ни разу своей собственной игры и не участвовали в общих затеях, они вообще не знали, чего хотят. Эти дети давали нам ощутить, насколько же нам повезло. Шла ли речь об отметках или о музыке. Мы-то выступали в оркестре с Оскаром Мацератом. Он, конечно, барабанил, а у меня ведь было красное пианино, по которому я временами била головой какой-нибудь из кукол, чтобы придать её причёске небходимую пре-берлинскую небрежность.