Книга Записки одной курехи - Мария Ряховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нет, все же оставлю немного масла, – сказала я самой себе, – а то он ведь и так худой. Да еще и виолончель таскать».
Взяла папины носки из верблюжьей шерсти.
Ленинградский вокзал. Вот он, поезд 86! Вагон 7. Тетка с двумя огромными авоськами, какой-то пьяный рыжий дядька нараспашку, солдатик, две девицы, мама с ребеночком, старушенция с укутанной дрожащей жучкой, толстяк с рюкзаком, двое сальных хиппарей в ксивниках. Жгучая брюнетка, перекрашенная в блондинку, в сиреневом плаще, девчонка и парень – хохочут, еще кто-то, еще кто-то… Длинноволосого с виолончелью нет! Еще десять минут. Все вылезли.
Дома выпученные глаза и крики:
– Где ты была? Где была?
Я молча вынимаю полиэтиленовый пакет с бутербродами и термос. Носки.
– Из дома хотела уходить? А может, ты вообще дома не ночевала? Где ты была всю ночь? – Мать вырывает у меня сверток, оцарапав меня ногтями, принюхивается. – Что значат эти бутерброды?.. Сыр взяла российский, а не брянский. Куда, я тебя спрашиваю, ты ездила?
«Никогда не умею соврать, прямо бесит».
– Леву встречать ездила, на вокзал. Не приехал.
– Леву? Какого еще Леву? – От маминого ора холодеют пятки. – Мужики появились? Шарикова!!!
– Кто таков? Хипп, что ли? – Папа всегда хочет вникнуть.
И потом, в отличие от мамы, он склонен думать о людях хорошо. Он их выдумывает, а для мамы – вокруг одни воры и насильники.
– Тот, который толстый и на барабанах играет, да? – спросил папа. – Ходит в широких полосатых штанах. Позови его в гости, надо о нем написать.
Мама так и не поверила, что я ездила встречать Леву…
Вечером звоню Кате:
– Дура ты, где твой Лева? Может, он рыжий и в татуировках? А может, он не Лева, а блондинка? – Я все больше и больше раздражалась. – Какой он?
– С длинными волосами, бородой, с виолончелью… – еле лепетала испуганная и расстроенная Катя.
– Ты его провожала?
Молчание.Зимой папа ездил в Жердяи за морковью, сушеным укропом и картошкой, приехал радостный:
– Как у вас тут плохо, в городе. А там – бело. Твои приятели, Маша, на санях с карьера съезжают. Ух, страшно!
– А кто там? Марсенко, Лешка, Настя, да?
– Евдокия Степанна не знает, куда молоко сбагрить.
Ругала, что не приехал осенью за индюшатами, – резала. Я эти два дня у нее жил – огурцами солеными, творогом самодельным, простоквашей закармливала. Нажарит сковороду картошки на печи, сидим чавкаем вдвоем. Подобрела, всю гордость свою забыла от зимней скуки. Творога вот вам передала, вообразите: бесплатно! Маше, говорит, – она у нас первая на деревне невеста. Конечно, опосля моей Лены.
– Да куда уж мне! Я ж не ношу черные колготки под белые туфли… – отозвалась я.
– Серый и Степка бродят порознь, как две тени, – продолжал папа. – Поссорились от тоски – пить нечего.
Я представила безрадостную жердяйскую жизнь двоих пьяниц. Главная их работа на ферме – убирать навоз. Всю зиму битва с навозом. Собирай из-под телок – и на конвейер. Одна отрада – продавать потихонечку комбикорма сельхозжителям для их курей и ездить в город за водкой. В четыре уже темнеет.
– …Однажды сидим мы с Евдокией, чай пьем. Чувствуем: вонь, как в сортире. Откуда? Появляется Степка. Евдокия ему: входи, мол. Чего такой вонючий? Тот воет навзрыд. Прорвало конвейер. Камень попал. Запустил туда руку и возил, пока камень не нашелся. Я заслужил лучшей доли! Что я должен всю жизнь в дерьме копаться? Аристократ я! Плотник из меня, может, царский, и вообще я, может, одарен! Может, из меня и столяр бы вышел отличный!.. Евдокия впервые видела, как он плачет. Она уж было пошла за бутылкой, но заартачилась: опять в долг?
– Да, – злобно сказала мама, – и ты, конечно, заплатил за него. На всех дураков дурак.
Папа потупился:
– Ну, заплатил… Зато я презент вам привез, – он вытащил мокрый сверток, – телку зарезали. Скучала, говорят, последнее время, а потом вдруг запуталась в цепи, повисла. Степан подходит, а она уже хрипит. А тоску ее еще ветеринар засвидетельствовал. Зарезали.
– Парная! Ты, небось, Маш, и не ела парной говядины. С картошкой запечем, – счастливо сказала мама и ушла со свертком на кухню.
– Значит, мирно все, без конфликтов. Скука и зима объединяют жердяев, – резюмировала я.
– Да, без конфликтов, но мелкие бывали… – говорил папа, разбирая рюкзак, – вот огурцов послала еще тебе тетя Тоня. Та самая, у которой петухи клевачие. Однажды Степан с Серым заметили, что на ферме с каждым днем все мрачнее и мрачнее становится – кто-то выкручивает лампочки. Вот уже две осталось – в одном конце и в другом, а посреди фермы тьма – и везде чудятся горы навоза. Думать стали: кто же такое может делать, кроме Евдокии Степанны? Она, некому больше. Засели однажды вечером в кустах возле фермы и ждут. Серый ругаться на Степку стал: дурак ты, говорит, весь вечер здесь просидим, а она не появится. И вообще, может, не она это. Черепенина развлекается, тащит каждый вечер по лампочке и в холодильник к себе складывает – не в уме она. Только он это сказал, как видят – крадется Евдокия, в одной руке лампочку держит, другой везет сумку на колесиках – комбикорма для кур набила, видно. Тут друзья и выскочили с гиканьем – баба Дуня визг подняла. Вынимает Степка ручку и бумагу – акт составлять будем, говорит. Составили они акт и ведут ее под конвоем домой. Там торжественно сжигают бумагу с обвинением за две пол-литры, а потом заставляют платить за украденный комбикорм.
Еще рассказывал отец про Крёстную. Она боится голода и гражданской войны – сушит сухари. Они лежат на расстеленных газетах на печи, на полу – ими заняты все возможные плоскости. Мыши со звоном растаскивают сухари по всей избе. Степан с трудом уговорил Крёстную дать разрешение на перемещение ее тряпья из сундука в шкаф, чтобы переложить запасы туда. Через два дня Крёстная жалуется Гале:
– Степан с Серым пропили мое приданое. Пустили нас по миру, лихоимники окаянные!
– Да вот же оно, – отвечала Галя и показала ей развешанное в шкафу.
– Тут и половины нет, – уверенно сказала Крёстная.
Обиделась она на Степку, не принимает еду, которую он ей готовит. Галя уехала в Солнечногорск, на работу, обещалась возвратиться в пятницу. Так Крёстная полтора дня не ела!
К концу второго дня Степан несет ей яичницу, смотрит, а суп и каша, что были на обед, съедены.
– А, съела, моя птичка!
– Не ела я! Это кошка.
Кошка лежит на Крёстниной подушке, примурлыкивает.
– Кошка, значит? Эх ты, – смеется Степка. – Сама же говорила: кто кошку к себе в постель пускает, у того лягушки в голове заводятся.
И все-таки Крёстная любила Степку – своего ухажера.