Книга Партизаны не сдаются! Жизнь и смерть за линией фронта - Владимир Ильин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто вы такие?
— Мы-то советские летчики, а ты кто такой? — как-то совсем недружелюбно спросил один из них.
Впоследствии я узнал от этих товарищей, что они думали, будто к ним в камеру меня подбросили немцы специально, чтобы я слушал, о чем они говорят между собой. А что я был сильно избит, это они считали обычной маскировкой. На их вопрос я ответил:
— Я военнопленный, бежал из лагеря, но немцы меня словили около фронта и думают, что я партизан. Меня дважды допрашивали и каждый раз беспощадно били.
Мои ответы были для них неубедительными, и я это почувствовал, когда внимательно посмотрел в их лица. Они мне не верили. Я не знал, как мне быть, и на всякий случай решил их попросить:
— Товарищи, я совсем не знаю, что будет со мной дальше. Кто их знает, этих фашистов. И если меня немцы расстреляют или повесят, то я вас обоих очень прошу, сообщите по возможности моим родителям в Орехово-Зуевский район Московской области, в деревню Дубровку, Ильину Петру Прокофьевичу обо всем, что случится со мной…
Мне опять стало плохо, и я забылся. Очнулся я снова, когда мне в рот эти летчики пытались залить какую-то теплую жидкость. Это был суп, которым меня пытались напоить мои новые друзья. Летчики оказались очень хорошими товарищами. Они заботливо ухаживали за мной. Для того чтобы меня чем-то подкормить в этой тюрьме, они придумали обменять свои меховые унты на кирзовые сапоги у полицаев тюрьмы, а впридачу договорились с ними получать от них суп из полицейской столовой. Этим супом они и подкармливали меня.
Каждый день, как только войдет к нам в камеру охранник, я с ужасом ждал, что он снова пришел за мной, поведет на допрос, и меня изобьют, или случится еще что-то более худшее. Но пока опасения мои были напрасны, немцы обо мне, видимо, забыли.
С нами по соседству в следующей камере находился в заключении один местный парень, звали его Николаем. В тюрьму он угодил за украденное у немцев зерно. Благодаря знакомству с полицаем, который охранял наши камеры на третьем этаже этого блока, мои товарищи могли встречаться с Николаем. Они часто уходили из камеры играть вместе с полицаем и Николаем в карты. Делалось это, конечно, тайно от немецкой охраны. Родственники Николая часто ему передавали различные гостинцы. Накануне Октябрьских праздников они передали ему ведро картошки и большой кусок свиного сала. Николай почистил картошку, сварил ее в ведре на чугунной печке, которая стояла в его камере, заправил поджаренным на сковородке салом и угостил всех нас этим очень большим для нас лакомством. Так мы в тюрьме отмечали наш большой праздник Октября. С нами вместе ел эту картошку и полицай, который оказался неплохим человеком. Особенно хорошо он относился к пленным летчикам, которые были вместе со мной в одной камере. Я постепенно стал выздоравливать и чувствовал себя уже хорошо. Немцы больше меня на допросы не вызывали.
Пока я был больной, то каждое утро парашу из камеры выносили по очереди мои товарищи летчики. Когда я себя почувствовал вполне хорошо, то и я решил пойти с этой парашей. Процедура выноса ее из камеры протекала следующим образом. Полицай утром нас по одному выпускал из камеры вместе с парашей, затем нас выстраивали на железных площадках, которые тянулись вдоль камер здания тюрьмы. После этого строем по одному выводили во двор. Очистив параши во дворе, мы снова строем шли в свои камеры.
Однажды, когда я выносил парашу, то увидел, как из нижних камер смертников выводили молодую женщину с грудным ребенком на руках, а в другой раз — целую семью: мужчину с женой и двумя малыми детьми. «Никого не щадят, фашистские гады, даже грудных детей», — подумал я тогда.
К сожалению, фамилий и даже имен тех летчиков, которые сидели со мной в одной камере, я не мог узнать, так как они друг друга называли только по воинскому званию. Помню, что один из них был младший лейтенант, а второй — лейтенант. Мы с Николаем их также именовали по званию. Так я пробыл в Орловской тюрьме примерно с полмесяца. Во второй половине ноября, вечером, нам всем троим было приказано выходить из камеры с вещами. Под усиленным конвоем немецких солдат нас вывели из тюрьмы и повели на железнодорожную станцию. Там нас посадили в маленький пассажирский вагон, в котором с нами сели и солдаты, сопровождавшие нас. В вагоне уже сидело несколько военнопленных в шинелях командного состава. Я внимательно осмотрел вагон. В окнах были вставлены стальные решетки, а в дверях сидели немецкие автоматчики.
О возможности побега не могло быть и речи. В вагоне было очень холодно, и мы с моими друзьями-летчиками сидели, плотно прижавшись друг к другу, чтобы хоть немного согреться. Везли нас немцы в этом вагоне весь остаток ночи и следующий день. Рано утром мы проехали Брянск, а днем Рославль. На вторую ночь немцы нас привезли в Смоленск и приказали выходить из вагона.
На станции, на железнодорожных путях и на уцелевших еще зданиях лежал снег. Дул сильный ветер, и был крепкий мороз. Немецкая охрана приказала построиться, всех нас пересчитали и повели в город.
Через разрывы сплошной облачности иногда выглядывала луна, по которой я определил, что нас ведут куда-то в восточную часть города. Сначала, по всей видимости, нас вели по центральной улице. Кругом были сплошные развалины, стояли коробки обгоревших высоких зданий. Где-то вверху на сгоревшем здании от ветра хлопал и уныло скрипел лист железа. Через некоторое время нас стала обгонять медленно движущаяся в том же направлении, куда шли и мы, колонна мотоциклов. Гитлеровские солдаты на мотоциклах сидели, закутавшись, и представляли собой каких-то невиданных чудовищ.
В конце главной улицы мы свернули направо и шли еще некоторое время куда-то на окраину города. Наконец, гитлеровские охранники нас подвели к загороженному многими рядами колючей проволоки лагерю военнопленных. Это был «Гросс лагерь кришгефанген» в Смоленске. Нас очень долго не впускали в него. Мы стояли около ворот на ветру при сильном морозе. Даже летчики и те мерзли в своих комбинезонах с меховыми воротниками, а я вообще думал, что совсем замерзну в полулетней одежде. Мою больную ногу, обутую в галошу, я совсем перестал чувствовать и думал, что уже ее отморозил.
Наконец, после двухчасового ожидания, нас впустили в этот лагерь и повели к бараку под номером тринадцать, который оказался еще раз огороженным колючей проволокой, теперь уже внутри самого лагеря. Это был барак «особо опасных» военнопленных. Здесь находились партизаны, летчики, командиры и политработники Красной Армии. Когда мы пришли туда, там было всего несколько человек. Помню двоих мужчин в возрасте 30–35 лет, которые при знакомстве с нами сказали, что они партизанские врачи и были схвачены вместе с ранеными партизанами одной из карательных частей. Раненых немцы уничтожили, а их посадили в этот барак. Был там один капитан и два летчика. Прибывшие летчики сразу же стали общаться с ними.
Среди всех этих пленных я оказался каким-то обособленным человеком, почти все стали сторониться меня. И только, пожалуй, один из врачей тепло отнесся ко мне. Я хорошо понимал, почему так изменилось их отношение. Во-первых, потому что я был для них обычным сержантом, притом очень плохо одетым, похожим почти на «бандита с большой дороги», во-вторых, человеком с «темной» биографией. Второе обстоятельство, наверное, было самым главным. О моей «темной» биографии, о том, что я был племянником французского подданного, я как-то, будучи в тюрьме, рассказал летчикам, с которыми находился в одной камере. Должен сказать, что в предвоенные и военные годы к людям, которые были связаны родственными связями с заграницей, относились очень подозрительно и даже враждебно. Вот это я почувствовал и здесь, находясь в лагере.