Книга Время политики - Лев Семёнович Рубинштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В западноевропейских странах тоже существует почтенная традиция неприязни к Америке. Но происхождение этой неприязни иное. В основе ее лежат потаенная ревность и обида старших на младших, превзошедших их в богатстве, в силе, в успехе. Это обида и ревность, которую испытывает обтрепавшаяся, но со следами былой красоты бывшая столица по отношению к неожиданно разбогатевшей и расцветшей окраине, ставшей столицей. Это ревность старого учителя по отношению к ученику, который волей исторических обстоятельств занял место учителя.
Многие европейские интеллектуалы, ценя американскую литературу, музыку и кино, программно не любят американское государство, которое, по их мнению, пользуясь своей мощью и богатством, навязывает всем остальным свои правила, свои стереотипы, свою волю, свой образ мира.
И этот тип антиамериканизма как-то рифмуется с тем «антимосквизмом», который свойственен некоторым петербуржцам, ревнивым жителям бывшей столицы, вынужденным скрепя сердце смиряться с утешительным титулом столицы «культурной». Общаясь с петербуржцем, часто приходится слышать от него словосочетание «у вас в Москве», в то время как я не могу представить себе, чтобы москвич сказал когда-нибудь «у вас в Питере».
Впрочем, Америка далеко. И Петербург не близко, хотя, конечно, существенно ближе. А Москва – мой родной, любимый и временами ненавидимый город – тут, рядом, буквально за окном. И с Москвой, точнее, с ее мифом, как я замечаю уже давно, происходит примерно такая же история. Москву ругают все – и москвичи, и провинциалы. Но за совершенно разное.
Официальная советская пропаганда, официальные кинофильмы, картины, оперы и балеты прославляли Москву как «центр международного рабочего и коммунистического движения», как опору и надежду угнетенных масс всего мира, как «порт пяти морей», как «дорогую мою столицу, золотую мою Москву», как «Москву майскую», которая «ты самая любимая», как жирную точку пересечения самых разных судеб, где только и могли встретиться и полюбить друг друга свинарка с пастухом – где же еще.
Но на фоне этого вечно праздничного и величественного образа, на фоне этого официального пышного мифа подспудно формировался другой, неофициальный, так сказать, миф. В соответствии с этим мифом Москва была пространством греха и разврата, Содомом и Гоморрой, вместе взятыми, хаотичными крикливым Вавилоном, выпивающим жизненные соки из всей страны, отнимающим у тихой и благообразной провинции деньги, культурные ресурсы, таланты, невест, женихов. Москвичи в соответствии с этим устойчивым мифом – это зажравшиеся, живущие не по средствам паразиты, пользующиеся всеми жизненными благами лишь по праву рождения или по праву сакральной «прописки».
Для провинциалов, отягощенных «культурными запросами» с некоторым диссидентским уклоном, Москва была местом бескультурным, бездуховным, суетным и алчным, где концентрируются партия, правительство и прочее начальство.
Москвичей в провинции часто недолюбливали, но к любому приезжему из Москвы относились с некоторой смесью подозрительности и почтительности. Именно как к начальству. И как к иностранцу.
Чуть позже, уже к концу шестидесятых годов, этот обобщенный мифический образ бесовской столицы, этой «внутренней Америки», с некоторой маниакальной настойчивостью на полную катушку эксплуатировался творцами так называемой деревенской прозы, которая постепенно и, в общем-то, вполне закономерно стала окрашиваться во все более отчетливые коричневые тона.
Да, у Москвы с Америкой много общего, хотя различия, и прежде всего различие масштабов, на первый взгляд очевиднее и нагляднее. И я даже не могу однозначно сказать, как такое сходство я переживаю именно как москвич. То ли мне это лестно. То ли – тревожно. То ли заставляет меня ощущать какую-то дополнительную ответственность за собственные высказывания и поступки. Бог его знает – наверное, всё вместе.
Плыла, качалась лодочка…
Такая была песенка. Из кинофильма «Верные друзья». По сценарию, между прочим, Александра Галича. Но не об этом речь.
Были и другие песни, где про «лодочку». Например, «Милый друг, наконец-то мы вместе. Ты плыви, наша лодка, плыви». Тоже из кинофильма. В этот раз фильм назывался, кажется, «Первая перчатка». Про боксеров. Но речь и тут не об этом.
Я-то, в общем, хотел рассказать, как я, когда мне было семь лет, то есть перед самой уже школой, вместе с родителями оказался в каком-то селе в Ярославской, кажется, области. Может, и не в Ярославской. Но Волга там точно была. Как мы там оказались и почему, я решительно не помню. Но оказались. Типа отдыхали. В конце лета. Перед школой, как я уже говорил. Перед первым, то есть, классом. А когда я, вернувшись в Москву, пошел в этот самый первый класс, то… Впрочем, речь опять не об этом.
Я упомянул эту деревню не только потому, что время от времени вспоминаю, как в первый же день, точнее, вечер, когда стало вдруг так темно, как бывает темно в деревне в конце лета, я так лихо вляпался в обильнейшую и, главное, свежайшую коровью лепешку, что густой и пахучей субстанцией оказались вымазанными не только мои новые сандалии, но даже и низовья штанов. После этого остаток дней я старался без особой надобности на улицу не выходить и бо́льшую часть времени сидел в избе, читая, как дурак, привезенные из Москвы книжки. Но речь и в этот раз не об этом.
Хотя почему не об этом, если я вспоминаю, что из дому я все же иногда выходил.
А в один из этих нечастых выходов в свет – причем «в свет» в самом буквальном смысле, потому что вечерами я все-таки выходить наружу не решался – там же, на берегу Волги, я видел однажды, как большая лодка села на мель.
Я знал уже тогда выражение «сесть на мель», потому что читал книжки про морские приключения и смотрел кинокомедию про «Волгу-Волгу». Это где «потому что без воды и не туды, и не сюды». Но речь опять не об этом.
А о том речь, что лодка села на мель. Все сидевшие в ней вылезли и стали пытаться толкать и тянуть ее, как заупрямившегося осла, чтобы она перестала сидеть на мели и куда-нибудь уже поплыла. Было весело. Вокруг много смеялись, шутили и давали различные советы, в основном юмористического свойства.
Но ничего не получалось. Лодка сидела сиднем и не шевелилась.
В какой-то момент к лодке подошел очень старый, на мой взгляд, человек, лет, я думаю, сорока приблизительно трех, с сердитым почему-то лицом. Или мне так показалось, что с сердитым.
Подойдя к лодке, он стал – тоже довольно сердито – энергично раскачивать ее из стороны в сторону. Он раскачивал ее, как