Книга Хорошие деньги - Эрнст Августин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я слышал стены, видел глубину и высоту, всё пространство, замкнутое этими стенами. Душа дяди имела печальный облик.
Но никогда не следует впадать в излишнюю сентиментальность. Посреди ночи я вдруг прозрел.
Я встал, вышел из комнаты и поднялся этажом выше. Госпожа Штумпе проснулась и схватилась за свой «тридцать восьмой».
— Если вы меня застрелите, то вам никогда уже не узнать того, что знаю я, — сказал я в полутёмную комнату со своеобразным запахом. То был запах мыла, только ещё более синтетический. — После того как дядя ушёл от нас, а мы даже не смогли воспрепятствовать ему, мы должны спасти хотя бы то, что он оставил нам в этом доме.
Я присел на кровать.
— Подумайте хорошенько, где кончалась линия?
Госпожа Штумпе, всё ещё с револьвером в руке, растерялась и выглядела в своей ночной рубашке с оборками уже не так угрожающе.
— Линия, госпожа Штумпе! Линия, линия! — нетерпеливо восклицал я. — Да вспомните же ту проклятую линию, которую вы стёрли в припадке чистоплотности в чертёжной комнате, — уж не знаю, что вы там при этом думали.
Госпожа Штумпе, до которой постепенно доходит, что её не собираются убивать, опускается на кровать.
— Ва… ва…
— Эта проклятая линия доходила только до ниши или заходила внутрь ниши? Госпожа Штумпе! Соратница! Эй!
Это «эй», должно быть, каким-то образом подействовало: соратница молниеносно проснулась, сварила кофе — для этого мы спустились на кухню — и направилась за мной в чертёжную комнату на втором этаже, где мы сообща обследовали пол. Но от линии, которую нам оставил дядя, ни на столе, ни на полу не было и следа. Ни пятнышка. Госпожа Штумпе знает своё дело.
Я считал, что линия пролегала несколько выше, к окну, госпожа Штумпе смотрела на две ладони ниже. Наконец мы сошлись на ширине одной ладони.
Выпили кофе. Поговорили о старых временах. Небо снаружи постепенно серело, проехал первый автомобиль, сосед хлопнул дверью.
Госпожа Штумпе сварила ещё кофе. Не то чтобы мы тут обнялись в едином порыве, но всё-таки мы делали общее дело, а это сближает, да, можно сказать и так.
Вопрос состоял только в том, кончалась ли линия перед нишей или в самой нише, между каминным дымоходом и окном.
В конце концов мы спустились этажом ниже, в рабочую комнату, такую же в плане, с точно такой же нишей, только боковая стена здесь отсутствовала.
Потом мы пошли в подвал.
В то мгновение, когда мы спускались по лестнице, я уже знал, чего нам ожидать. Собственно, я знал это уже давно, по нарастающей, по мере того как узнавал дядю ближе. Я имею в виду его устаревшую, совсем не в духе времени, профессиональную гордость: конечно, никакого каше в том виде, как его могли себе представить люди из Одессы, не было. И уж тем более не было никаких низкокачественных изделий.
Всё, что он мог мне оставить, я уже получил. Он сделал из меня то самое каше.
— Что у нас здесь? — сказал я, когда мы вошли в подвал. — У нас здесь пусто.
Госпожа Штумпе огляделась, как будто никогда раньше здесь не бывала.
— У нас здесь топливный резервуар, но он нас не интересует, ведь в нём ничего нет, — великодушно заявил я, — совсем ничего (как мы с ней оба хорошо знали).
* * *
— У нас здесь стол.
Единственный предмет мебели стоял, если хорошо подумать, ровно на том же месте, что и его близнец двумя этажами выше, в чертёжной комнате.
— Бросается в глаза, — сказал я госпоже Штумпе, — что в плане помещения полностью соотносятся, если не учитывать разную толщину стен, то есть полностью совпадают: здесь всё в точности как наверху!
Думаю, только теперь, именно в этот момент, я наконец полностью завладел её вниманием.
— Допустим, что и этот стол стоит на том же месте.
Действительно.
— Тогда проведём ту линию, которая наверху, к сожалению, уже отсутствует; смотрите, проецируем её в той же позиции…
Ибо именно это наверняка и хотел внушить мне дядя, если принять во внимание его менталитет, его изобретательность и — что тоже нельзя недооценивать — его исключительную тягу к проведению линий.
— Тогда эта линия протянется, — я воспроизвожу её карандашом, как умею, — примерно вот так, и здесь…
Госпожа Штумпе предельно внимательна.
— …она заканчивается маленькой стрелочкой, смотрите же, перед нишей или в нише. Где она была, внутри или снаружи? — Где ниша? — спрашивает госпожа Штумпе.
— Ага!
* * *
Ниши, то есть углубления между стеной и каминным выступом, здесь нет.
Я увидел это сразу же, как только вошёл сюда, и мог бы вообще не проводить эту линию: нарисовал я её исключительно для госпожи Штумпе.
Было раннее утро, но уже перевалило за семь часов, рабочий день начался: кто-то уже завёл мотор, скрипнули шины, раздался легкий треск.
— По крайней мере, нет необходимости соблюдать тишину, — сказал я госпоже Штумпе.
Я взял молоток и зубило и занялся кладкой, которой замуровали нишу за каминным выступом (от выступа и следа не осталось).
Кладка была толщиной в один кирпич, относительно свежая, если судить по цементу. Где-то посередине, примерно там, куда указывала дядина стрелочка, один кирпич подался вглубь. Тут мы оба взволнованно задышали.
— Госпожа Штумпе, — воскликнул я, — это здесь!
А она:
— Боже всевышний, Боже всевышний!
Вот оно. Как только выпал один кирпич, обрушилась вся кладка. Поднялась туча пыли, мы закашлялись и стали хлопать друг друга по спине.
Соседи за стеной могли подумать, что воскресла целая орда дядь, до такой степени мы забылись, хотя у нас были все основания вести себя тихо.
Пыль улеглась, и мы увидели миллионы. Пачки громоздились штабелями до потолка: сотни, пятидесятки, двадцатки, десятки. Одной только бумаги было изведено гигантское количество — настоящий «Фермойген», тончайшее качество без водяных знаков, то есть теперь уже с водяными знаками (которые, как мы знаем, никакие не водяные).
Мы были потрясены.
Портрет молодого человека работы Альбрехта Дюрера (оригинал находится в коллекции принца Людвига фон Гессена), жена патриция Элизабет Тухер, мужчина с ребёнком (швабский мастер, около 1525 года), космограф Себастьян Мюнстер с картины Кристофа Амбергера.
Госпожа Штумпе побледнела — я ещё никогда не видел её такой бледной.
И всё это теперь не имело никакой цены — я чуть не сказал: было бесценно, — искусство для искусства в высшем смысле, сделано только ради того, чтобы быть сделанным. Ничего более страстного, более прекрасного и более свободного быть не могло.