Книга Пушкин и императрица. Тайная любовь - Кира Викторова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтика стихов приводит к мысли, что под «осторожным» колпаком Евгения скрывался философ-поэт, подобно тому, как из-под колпака «Николки», «Христа ради юродивого псковского» – неосторожно «торчали уши» поэта Пушкина: «Нельзя молиться за царя Ирода – богородица не велит» (см. письмо к Вяземскому от 7 ноября 1825 года, XV, 240).
Из соотнесения вышеприведенных текстов с размышлениями «Евгения» о семейном счастье: «Щей горшок, да сам большой», – совпадающими с мыслями Пушкина в «Евгении Онегине» («Мой идеал теперь – хозяйка… Да щей горшок, да сам большой»), а также с «прозванием» Евгения, «блиставшего в родных преданьях Карамзина». И наконец, с комментарием Пушкина в предтече «любовной повести» – «Езерском»: «Вам должно знать, что мой чиновник был сочинитель и любовник, свои стихи печатал он в «Соревнователе»» (то есть в «Соревнователе Просвещения и Благотворения» Ф. Глинки, где был напечатан и «Ответ и на вызов» 1818 г.), – напрашивается естественный вывод, что под чувствами и мыслями «Евгения» скрывались мысли и чувства Александра Пушкина.
В 1830 году, в первую Болдинскую осень, в тетрадь которой поэт вложил рукопись «Медного всадника» второй Болдинской осени 1833 г., в плане «Опыта отражения некоторых нелитературных обвинений» Пушкин пишет: «Кто б я ни был, не отрекусь, хотя я беден и ничтожен».
Эта горечь признания «бедного правнука могучих предков» войдет в вариант вопроса «строгого литератора» как характеристика «Евгения»:
Приведенные пушкинские формулировки, объединяющие автора с его героем (!), станут в современной пушкинистике основным мотивом для причисления Евгения, как это ни парадоксально, – к «ничтожной безликой массе мелких чиновников Петербурга».
Как известно, в октябре 1836 г. Пушкин, переработав «Езерского» в отрывок «Родословная моего героя», думал поместить его в «Современник», то есть за несколько месяцев до дуэли поэт решился открыто совместить свою «Родословную» с родословной «Евгения Езерского»:
Прямым ответом на вопрос Н. В. Измайлова: «…С какой целью придал Пушкин герою своей «Петербургской повести» такую явную отрицательную черту, как забвение своих предков и исторической старины?..» – можно считать следующие пушкинские слова: «Принадлежать старой аристократии не представляет никаких преимуществ в глазах благоразумной черни и уединенное почитание к славе предков может только навлечь нарекание в странности или в бессмысленном подражании иностранцам», – и потому:
И далее: «Есть достоинства выше знатности рода, именно достоинства личные». И так как речь идет о «Евгении» – поэте Пушкине, – то титул Гения России, естественно, превышает родословную Пушкиных и потому Евгений —
«Нравственность есть красота философии».
Мы рассмотрели автобиографичность образа Евгения, реалии истории Петербурга и трагических событий 1825–1826 гг., послуживших основой создания поэмы. Тема личного отношения Пушкина к Петру покуда осталась не затронутой.
В чем же крылась истинная причина столь резкого различия между «одой» «творенью» Петра во Вступлении и финальной угрозой Евгения его «чудотворному строителю»?
Начнем с того, что Пушкин никогда – ни в отрочестве, ни в зрелые годы» ни в поэзии, ни в прозе – не забывал своего «600-летнего» потомственного дворянства и его политических функций, уничтоженных «чинами» – «Табелью о рангах» Петра, о чем свидетельствуют неоднократные возвращения поэта к теме «постепенного падения дворянства»: «Падение постепенное дворянства. Что из того следует: восшествие Екатерины II, 14 декабря и т. д.» – таков пушкинский вывод в заметках «О русском дворянстве».
Как известно, «наследница Великого» – Екатерина II, воздвигая «горделивого истукана», написала: «Петру Первому Екатерина Вторая». В 1833 г. в беловике «Медного всадника» пушкинская проза заметок 1830 г. обрела трагическое звучание:
«Великой скорбию» томим и «Пророк» 1826 г. в автографе стихотворения:
В «Опыте отражения некоторых нелитературных обвинений» нетрудно заметить, что свою родословную Пушкин ведет уже не от Ганнибала – советника Петра, а от «мужа честна – Радши»: «Кто б я ни был, не отрекусь, хотя я беден и ничтожен. Рача. Гаврила Пушкин. Пушкины при царях, при Романовых. Казненный Пушкин (то есть при стрелецком бунте. – К. В.). При Екатерине II гонимы. Гоним и я». Единый список Рюриков и Романовых в рукописях «Езерского» и «Медного всадника» также выявляет историческое единство замысла поэта. Статьи: «Заметки о русском дворянстве», «Путешествие из Москвы в Петербург», «Наброски предисловия к трагедии «Борис Годунов»», «Гости съезжались на дачу», «Роман в письмах» – подтверждают обостренное внимание к теме уничтожения дворянства чинами.
«[…] Чины сделались страстью русского народа. Того хотел Петр Великий», – напоминает Пушкин Николаю в «Записке о народном восстании». Петровские «преобразования», о роли Петра в «Европейском просвещении, причалившем к берегам завоеванной Невы», в принятии «чужеземного идеологизма, пагубного», – по мнению поэта, – «для нашего отечества»…
Публицистика зрелого Пушкина общеизвестна. Но мало кто знает, что осуждение Петра скрывалось и в первом опыте юного лицеиста – «Бове» (1814 г.). Считается, что эта незаконченная поэма является «пародией на народную сказку в эротическом духе». С этим суждением нельзя согласиться – во вступлении к поэме названы имена Вольтера и Радищева.
Имя Вольтера, «который на Радищева кинул взор было с улыбкою» (читай: одобрения), комментаторы поясняют только как автора «Орлеанской девственницы», опуская автора «Истории царствования Петра Великого», то есть того историка, которого Пушкин считал «первым, кто пошел по новой дороге и внес светильник философии в темные архивы истории».