Книга Даль сибирская - Василий Шелехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне было в то время всего двадцать лет, и я не знал, что и мужчине разрешается плакать в каких-то особых случаях. Расставался же и встречался с родными, прощался со школой, учителями, друзьями – и ничего, без слез обошлось, а тут… Ну что это такое?.. Срам и позор! Что люди подумают?! Скажут, юродивый какой-то!.. Я прятал лицо от близстоявших пассажиров, крепился, кусал губы, мысленно поносил себя рохлей, нюней, слюнтяем, но никак не мог с собой справиться, слезы непрошено текли и текли.
Слева открылся Красный яр со штабелями лензолотофлотовских дров, а напротив Зуева Дырка, вся в тальниках, она еще тогда стала зарастать, пропало рыболовное местечко. На нас надвинулась длиннейшая галечная коса – тут перевал от одного берега к другому. Миллионом миллионов голышей горела на солнце каменистая коса, и справа по борту на глазах вырастало село Петропавловское с тою же церковью посредине, на белом фоне ее видны были силуэты древних лиственниц, а чуть дальше – открытая со стороны реки одноэтажная школа-семилетка.
Мне не составило труда увидеть, как воочию, кривую и пыльную улицу села и тот переулок у церкви, где мы жили в последние годы в бывшем поповском доме, птицей пронестись над огуречными грядами огородов, где беззаботно рассеивал свои семянышки мак, и мимо соблазнявших украсть их фиолетовых «самоваров» турнепса на колхозных делянах вырваться в поле и замереть перед войском в златокованных латах, – перед сжатым и увязанным в снопы хлебом; а далее, ближе к лесу, мне виделись среди бархатистой отавы лугов зароды сена, похожие на пасущихся поодиночке слонов.
Пассажиры вдруг запрудили палубу: почему бы не полюбопытствовать, что это за населенный пункт? Чтобы не обращать на себя внимание, я перешел на опустевший левый борт со слабой надеждой, что наконец успокоюсь, и моим глазам сразу предстал остров, стрелка острова, поросшая рдестом плавающим, воображение тотчас нарисовало стоящего на стремнине подле острова радужного тайменя, грозного исполина сибирских рек, шныряющих в зарослях рдеста щук с кровожадным немигающим взглядом и бредущих по сливу меланхоличных осетров, неторопливо выковыривающих из ила червячков тонким остреньким носом. Эти осетры так и остались тогда для нас с братом мечтой, зато позже, живя по Алдану, я с товарищами добывал их частенько.
А за островом во всю ширь и вдаль вплоть до мельницы открывалась знакомая, с прихотливыми изгибами берегов, на тысячу рядов изъезженная протока с ельцовыми бережками, с налимьими ямами, с богатейшей окуневой быстринкой, с глухими заливчиками, где в нависшей над водой ивняковой непролази прячутся утиные выводки. Образы прошлого всплывали в памяти, теснились, мельтешили, били в глаза, как буйная пурга тополевого пуха, и, не в силах сдерживать себя, я закрыл лицо ладонями и дал волю облегчающим сладким слезам.
Когда, успокоившийся, я вернулся на правый борт парохода и попытался найти в толпе провожающих знакомые лица, мне это не удалось. Еще при нас, в военные годы, сюда приехало немало переселенцев, но все же куда старожилы-то подевались? Неужели никто не окликнет, не узнает, если сейчас по улице пройти?.. Я огорчился. Встреча с детством была явно неполной.
Вдруг кто-то сильно толкнул меня в бок. Я машинально отодвинулся, продолжая взирать на берег, но тот, кто меня побеспокоил, продолжал напирать и почему-то хохотал и торкал кулаком в плечо. Я обернулся: Толик Жарков! Из всех жителей Петропавловска именно его более всего мне хотелось увидеть в ту минуту – и вот, пожалуйста, как по заказу, он передо мной: загорелый, юркий, остроглазый, жизнерадостный! Во всем сквозит крутой замес жарковской породы.
Мы так обрадовались встрече, что долго не могли наладить толковый разговор, все смеялись и подтыкали друг дружку и чувствовали себя легко, на равных. Годы стерли тот, пусть и незначительный, возрастной барьер, который зорко замечают и ревниво оберегают подростки.
Толик, оказалось, успел окончить десятилетку и теперь ехал в Томск поступать в политехнический институт. Родители были живы-здоровы. Петька имел уже двоих детей, работал в Алексеевском затоне, летом – матросом, зимой – слесарем-ремонтником.
Да, поговорить нам было о чем. Мы перебрали всех знакомых, всю деревню: кто где, куда и кем, и как, и с кем. Потом очередь дошла и до тайги, рыбалки, охоты – темы абсолютно неисчерпаемой. А под конец перешли к самому важному – к мечтам о будущем.
Мало-помалу мы начали уставать, и наша беседа стала прерываться долгими паузами, наполненными воспоминаниями и созерцанием беспрестанно меняющихся ленских пейзажей, но контакт между нами не терялся, те же самые мысли бродили у каждого в голове, одинаковые, схожие чувства и надежды волновали нас. Пароход, как огромное горячее животное, весь в дрожи нетерпения, вез нас в будущее, к большим городам, библиотекам, вузам, но нам, стоявшим на носу и обдуваемым тугим хвойным ветром, представлялось под завораживающий плеск волн по металлической обшивке судна, что силой нашей воли перебарывается мощная стремнина реки, что энергией наших сердец мы несемся прямо по воздуху к открытиям, успехам, победам. В последний, может быть, раз мы смотрели на родные просторы, но мало что замечали вокруг, потому что в воображении унеслись за тысячи километров вперед. Мы были слишком молоды, чтобы сознавать отчетливо, что именно непомерная сила великой реки и безграничная щедрость бескрайней тайги наполнили наши души неуемной жаждой деятельности и верой в свою необыкновенную и яркую судьбу.
В далёкую северную автономную республику Третьяковых пригнал голод. Да, голод. Хотя война уже закончилась, но долгожданная Победа, однако же, ничего не изменила в бытии рядового человека, до отмены карточной системы, до благополучной, сытой жизни было ещё далеко. А в Якутии, по слухам, за четыре года войны люди и понятия не имели о недоедании. Давно бы надо было приехать, да не так-то просто стронуться с насиженного места даже тому, у кого нет своего дома, кто не раз уже менял место жительства. А подвигнул Третьяковых совершить бросок на Север родной брат Степаниды Мелентьевны, товаровед, годом раньше обосновавшийся в Якутске. У него они и остановились по приезде всем семейством: то есть сам Третьяков Алексей Иванович, Степанида Мелентьевна, младший их сын Валентин, только что окончивший десятилетку (старший, Павел, служил в армии), младшая дочь Ксения, после шестого класса (старшая Анна, замужняя, осталась в «жилухе» – так называют северяне более обжитые, расположенные южнее области Сибири), и пятилетняя Лиза-малышка.
Григорий Мелентьевич Шорохов по роду профессии отличался исключительной лёгкостью на подъём. Он исколесил всю страну вдоль и поперёк, трижды был женат, от всех трёх жен имел детей в общей сложности где-то человек восемь и, неисправимый скандалист, давно холостяковал. Дети после развода родителей оставались с матерью, но и повзрослев, не жаловали отца, не встречались, не переписывались с ним. Изредка кое-кто пытался сесть папаше на шею, но выдержать его деспотизм достаточно долго никому не удавалось.
В ту весну 1945 года притулился к неуживчивому бате только что вернувшийся с войны Георгий, такой же низкорослый, хроменький, еще не полностью оправившийся от контузии. К победителю фашизма с тремя медалями на гимнастерке Шорохов-старший относился терпимо, не терзал ежеминутно вздорными придирками, что, в общем-то, вполне понятно: фронтовикам многое прощалось, они своими костылями охаживали при случае милиционеров, и те благоразумно отступали, не дерзали упоминать о букве закона.