Книга Народ лагерей - Иштван Эркень
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А представители венгерского среднего класса в эти годы таскали с собой свое прошлое, как раскрытый ножик в кармане. Не приведи бог кому-нибудь встать поперек дороги! «А ну, кому жизнь не дорога?» — грозно рычали мы, но связываться с нами никому не хотелось, даже в споры никто не вступал. Никем не задеваемые, околачивались мы у ворот, в то время как позади нас дотла сгорел дом. Дотла сгорела страна. «Кому жизнь не дорога?» — устрашающе вращали мы глазами, а сами уже валялись на земле, опрокинутые навзничь. Напоровшись на собственный нож.
Что испытывала буржуазия Будапешта во время осады города, не знаю. Но здесь, в плену, самый тяжкий крест несла интеллигенция. Ибо рефреном, повторяемым в ту пору, звучали для нас трагические слова: «Скверно мы жили». Заблуждались. Были не правы. Надо бы по-другому. И стоило только нам тихонько заговорить между собой, как первым же узелком на словесной нити возникало: да, старина, ошибка в том, что… Тут не о чем спорить: да, была ошибка, была! Все в точности так.
Излишне доказывать, что это признание было трагедией лишь для нас, интеллигентов. Ведь Тараи, механику с будапештской окраины, или поденщику Михаю Карпати с самого начала было ясно, что прошлый мир полон недостатков. Мы это тоже чувствовали. Но то, что прошлое наше основательно загублено, они поняли вмиг, сразу же. Для них этот миг был моментом воскрешения, для нас же только началом, первой остановкой на крестном пути.
Сколько нас было, столько было и путей — у каждого свой. Подчас судьбы складывались поразительно — ни одной книге не вместить их перипетии. Даже сотне книг не вместить. Да мы и не знали путей друг друга, каждый мыкался по-своему; что ни судьба, то ненаписанный роман. Не станем бередить раны неловкой рукою; если уж не уважаем друг в друге собрата по несчастью, то хотя бы пощадим раны. В тот период каждый интеллигент был Цезарем и Брутом в одном лице. Заколол тирана во имя свободы, но и сам оказался заколот, поскольку был тираном.
Раны — это частное дело, набросим на них покров. А вот выздоровление — это уже дело общее, национальное. Нация призывает к ответу, и необходимо ответить на вопрос quo vadis. Пройдя фронт, осаду, плен и голод, закаленная в борьбе за существование, терзаемая мучительными раздумьями и завороженная далеким миражом изменившейся Венгрии, куда грядет и чего достигла в плену интеллигенция?
Многие забились в конуру, многие нашли прибежище в ненависти. Ответ один и тот же, только разными словами. Обособиться от судьбы себе подобных любой ценой: соорудить из фанеры конуру, либо укрыться панцирем ненависти. Это не первый случай в истории.
«…Стенающих во прахе призываю
Ко мне придти, чтоб вместе нам постичь, как надо жить и умирать!» — гневно обрушивался на слабых духом Бержени[8].
Многие усвоили эту науку. Здесь самое место процитировать мужественных. У трусливых и высказаться-то пороху не хватает. Трусов еще более жестко, чем Бержени, клеймит лейтенант Тибор Денеш в стенной газете Михайловского лагеря.
«Трусливая венгерская буржуазия не смогла, да, пожалуй, и не захотела взять на себя ведущую роль и удержать ее. А теперь бессвязным лепетом пытается оправдать себя перед судом истории. Бессвязно лепечет, чувствуя, что нет ей оправданья и нет надежды на искупление. Роль эту она отвергла сама. Носила звание гражданской опоры нации, но звания этого не заслужила.
Приговор безжалостен и горек, ибо венгерскому среднему сословию суждено отправиться на свалку истории. Но пусть хотя бы до той поры продержится в нас героический дух. Уступим незаслуженно занимаемое нами место освобожденному венгерскому народу и своей доброй волей, остатками сил поможем сынам этой земли наконец-то создать в Венгрии новый мир — мир демократии».
Безапелляционный приговор, полный самообвинений. Если человек до такой степени склонен к самоуничижению, значит, ему, на мой взгляд, не достает мужества. Но ведь и сильным духом не легче. Прошлое преследует их во сне, гремя кошмарными цепями. Строки, которые приводятся ниже, вышли из-под пера лейтенанта Сарсои и увидели свет в стенгазете одного из лагерей в Сибири.
«Должен признать, что здесь, в плену, я изменился. Новым человеком войду в совершенно новый мир. Стоит мне об этом подумать, и во мне просыпается неутолимая жажда: жажда трудиться, жажда новой жизни, где я обрету более глубокий смысл.
Но именно эта страстная жажда приводит к столкновению. К сшибке с теми людьми, воспоминаниями, привычками, форма, цвет, отсвет которых фантомами предстает передо мною здесь, в лагере. Именно те, о ком я тоскую, восстают на меня, поскольку я о них тоскую. Здесь даже у тоски по родине горький привкус. Как же противостоять тем, кого я люблю?
Иной раз мне приходит в голову сравнение: словно стоишь на верху какой-то высокой башни и на миг испытываешь дьявольское искушение прыгнуть вниз, чувствуя при этом безграничное наслаждение; наяву такое и вообразить невозможно.
Мы много говорили на эту тему с другими собратьями по судьбе. Более опытные заверили меня, что сама жизнь решит эти кажущиеся неразрешимыми проблемы. Я верю им на слово. Но к жажде возвращения на родину для меня и поныне примешивается щемящее предчувствие этой грядущей борьбы.
Что ждет нас дома?»
* * *
Как видим, даже храбрецам страшно. А между тем именно они мировоззренчески продвинулись в плену дальше прочих, они чуть ли не избавились от чувства плена и уже находятся на пути к дому. Да и сам дом, семья — приблизились. Они влекут, но и отталкивают подобно куску янтаря, натертого сукном. Воспоминания наэлектризованы. Они притягивают, поскольку прекрасны, но и враждебно отстраняют, потому что не изменились, они и теперь такие же, как прежде. Повторяю: у интеллигенции самый тяжкий крест. Нас тяготит не только плен, но и возвращение на родину.
Тараи и Карпати тоже терзаются тоской по родине. Их вопрос — жгучий, мучительный — «когда же домой?» мы слышали уже не раз. И все же эту муку легче унять: достаточно какой-нибудь газетной заметки, подбадривающих слов, чтобы тотчас вспыхнула надежда — к Пасхе отпустят!
А вопрос, поставленный Сарсои, звучит иначе: какими мы вернемся и какой дом нас ждет? Тоска по родине раздвоилась, как змеиное жало. Сомнения преследуют одно за другим. Что изменилось там, дома? Как нас встретят? Насколько широка пропасть, которую предстоит перешагнуть, и найдется ли желающий перебросить мост? Это сомнение сложнее, оно труднее преодолимо. Первое часто не дает спать по ночам, второе заставляет человека и днем бродить как во сне.
Дюла Ийеш[9]в связи с национально-освободительной борьбой 1848–1949 гг. пишет, что крестьяне не знали тогда ни герба своей страны ни цветов знамени. «Они и понятия не имели, что значит быть венгром». Столетием позже потомки тех крестьян уже различали цвета триколора и знали, что они венгры. Но вот что значит быть венгром, не представляли и они. Впрочем, не только крестьяне: другие тоже.