Книга Гомер и Лэнгли - Эдгар Доктороу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перехватило ли у моей подруги дыхание, хватала ли она меня за руку, пытаясь оттащить прочь? Если и так, то я этого не заметил. Зато когда я вполне овладел своими чувствами и оглянулся, ее и след простыл. Я бегом бросился обратно тем же путем, каким мы сюда пришли, и в ту лунную ночь, черно-белую, как кинофильм, не увидел никого впереди себя на дороге. Лето тянулось еще несколько недель, но моя подруга Элеонор больше не разговаривала со мной, даже не смотрела в мою сторону: это было наказание, которого я удостоился как сообщник — по половому признаку — исполнителя мужской роли в порнофильме. Она правильно сделала, что убежала от меня, поскольку в ту ночь романтизм в моей голове был выкорчеван, а на его месте утвердилась мысль, что секс и есть то, чем ты их одариваешь, всех, в том числе и бедную застенчивую верзилу Элеонор. Ребяческая иллюзия, едва ли достойная мозга четырнадцатилетнего, а все ж она прочно сидит в голове у повзрослевших мужчин, даже когда они встречают женщин более жадных на совокупление, чем они сами.
Разумеется, часть меня, увидевшего тот вульгарный фильм, почувствовала себе преданной взрослым миром не меньше, чем почувствовала моя Элеонор. И в мыслях нет намекать, что мои родители находились в числе зрителей: их там не было. На самом деле, когда я рассказал об этом Лэнгли, мы с ним сошлись на том, что наши отец с матерью не принадлежат к числу сексуально озабоченных. Мы были не такими маленькими, чтобы думать, будто наши родители практиковали секс всего два раза, что потребовалось для нашего зачатия. Но примечательной чертой их поколения было то, что любовью занимались в темноте и никогда не упоминали и не признавались в этом ни в какое иное время. Жизнь была сносной благодаря формальностям. Даже о самых интимных вещах говорили в формальных выражениях. Наш отец никогда не появлялся без свежего воротничка и галстука и непременно в костюме, я просто не помню его одетым как-то по-другому. Его стальной седины волосы были коротко стрижены, еще он носил щеточку усов и пенсне, совершенно не ведая, что во внешности подражает тогдашнему президенту. А мама со своей пышной фигурой, утянутой по моде тех дней, с копной густых волос, зачесанных вверх и заколотых в виде рога изобилия, являла собой образец благородной избыточности. Женщины ее поколения носили юбки до лодыжек. Им не приходилось ходить голосовать на выборах, и такое положение ничуть не беспокоило мою маму, хотя некоторые из ее подруг были суфражистками. Лэнгли говорил о наших родителях, что их брак был заключен на небесах. Этим он хотел сказать не о великой любви, а о том, что наши мама с папой с юности удобно устроили свои жизни в почтительном соответствии с библейскими предписаниями.
Считается, что люди моего возраста помнят давно минувшие времена, хотя не в силах припомнить того, что было вчера. Моя память о давно умерших родителях здорово оскудела, словно бы они, проваливаясь все дальше и дальше в минувшее, сами все уменьшаются и уменьшаются, видится все меньше подробностей, будто время обратилось в пространство, обратились в расстояние и фигуры из прошлого, даже отец с матерью, уже слишком далеко, чтоб их можно было различить. Они застряли в своем собственном времени, которое уже скатилось за вселенский горизонт. Сами они и их время и со всеми его заботами — все вместе. Я все еще помню какую-то девчонку, которую едва знал, ту же Элеонор, зато, к примеру, что касается родителей, так я не могу припомнить ни единого слова, сказанного кем-то из них.
Это подводит нас к «теории замещений» Лэнгли.
Не уверен, что точно помню, когда она была явлена на белый свет, хотя помню, как подумал, что есть в ней что-то школярское.
— У меня есть теория, — сказал он мне. — Все в жизни замещается. Мы — замещения наших родителей, так же как они были замещениями предшествовавшего поколения. Вот все эти стада бизонов, которых забивают там, на западе. Можно подумать, будто им пришел конец, только всех их не перебьют, и стада опять пополнятся замещениями, которых не отличить от тех, кого варварски забили.
Я возразил:
— Лэнгли, люди вовсе не то же самое, что бессловесный бизон, мы, каждый из нас, личность. Такого гения, как Бетховен, не заместишь.
— Однако, понимаешь, Гомер, Бетховен был гением для своего времени. У нас есть представления о его гении, но он не наш гений. У нас будут свои гении, если не в музыке, так в науке или искусстве, хотя, возможно, придется дожидаться, пока их признают, потому как гениев обыкновенно признают не сразу. И потом, дело не в том, чего любой из них достигает, а в том, как они соотносятся с нами, с остальными. Кто твой любимый бейсболист? — спросил он.
— Уолтер Джонсон, — ответил я.
— А кто он такой, если не замещение Пушечного Ядра Титкомба? — сказал Лэнгли. — Понимаешь? Я говорю о социальных конструкциях. Для нас одной из конструкций является культ спортсменов, сотворение из нас самих некого множества поклонников для бейсболистов. Это, по-видимому, выступает средством культурного общения, которое доставляет большое социальное удовлетворение и, вероятно, обращается в ритуал, что при наличии бейсбольных команд в разных городах рождает в нас желание поубивать друг друга.
— Значит, ты утверждаешь, что все всегда одно и то же, как будто нет никакого прогресса?
— Я не утверждаю, что прогресса нет. Прогресс есть, и в то же самое время ничто не меняется. Люди изобретают штуки типа автомобилей, открывают всякое такое типа радиоволн. Разумеется, и изобретают, и открывают. И будет питчер[4]получше твоего Уолтера Джонсона, как ни трудно такое представить. Только время — это нечто иное, чем то, о чем я говорю. Оно продвигается вперед благодаря нам, когда мы замещаем самих себя, заполняя прорехи.
К тому времени я уже знал, что эту свою теорию Лэнгли разрабатывает чем дальше, тем охотнее.
— Что еще за прорехи? — спросил я.
— Ну неужто ты такой бестолковый, что не можешь этого понять? Прорехи для гениев, бейсболистов, миллионеров и королей.
— А есть прореха для слепых? — поинтересовался я. Уже начав произносить это, я вспомнил, как глазной врач, к которому меня привели, запустил мне лучик света в глаз и пробормотал что-то на латыни, будто в английском языке нет слов, чтобы выразить ужас моей судьбы.
— Для слепых — да, и для глухих, и для рабов короля Леопольда в Конго, — подтвердил Лэнгли.
Следующие несколько минут мне пришлось внимательно прислушиваться, чтобы понять, находится ли он все еще в комнате, поскольку говорить он перестал. Потом я ощутил его руку на своем плече. Вот тут-то я и понял: то, что Лэнгли называет «Теорией замещений», это горечь его жизни или ее безысходность.
— Лэнгли, — помнится, проговорил я, — над твоей теорией нужно еще поработать.
Очевидно, он и сам так считал, поскольку как раз в то время и начал собирать и хранить ежедневные газеты.
Именно мой брат, а не кто-то из родителей взял за обыкновение читать мне, раз уж сам себе я больше читать не мог. Разумеется, у меня были книги с шрифтом Брайля. Я всего Гиббона[5]прочел по Брайлю. «Во втором веке от рождества Христова Римская империя охватывала самую обширную долю земли и самую цивилизованную часть человечества…» До сего дня убежден, что такую фразу куда восхитительнее нащупывать пальцами, нежели просто читать глазами. Лэнгли читал мне вслух из популярных книг той поры: «Железную пяту» Джека Лондона и его рассказы о Крайнем Севере или «Долину страха» А. Конан Дойла о Шерлоке Холмсе и злодее Мориарти, — пока не переключился на газеты и не стал читать мне про войну в Европе, на которую ему суждено было отправиться. Случалось, Лэнгли приносил из букинистических магазинов тощие томики поэзии и читал стихи оттуда так, будто это газетные заметки. «Стихи содержат мысли, — говорил он. — Мысли стихов проистекают из их чувств, а чувства основаны на образах. Это делает поэзию куда более увлекательной, чем твои романы, Гомер. Которые всего лишь пересказы житейских историй».