Книга Пузырь Тьеполо - Филипп Делерм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она произнесла, а потом повторила два странно звучащих слова:
— Только это не роман.
* * *
Он ненавидел Венецию. Все в ней было ему противно. Полчища красотиссимых гондол, на которых катаются японцы, млея от восторга, что бы им ни горланили: хоть О solemio, хоть Ave Maria. Балованные сыночки и дочки, которые высыпают из отеля «Даниели» в шортах и пляжных шлепанцах и раскупают у торговцев-африканцев сумки лже-«Ланчель». Насквозь фальшивая красота этого единственного в своем роде города, его дешевый восточный колорит, его беззастенчиво выпяченная аляповатая роскошь, сам жизненный уклад, хитроумно обнажающий всю ничтожность, пошлость и спесь рода человеческого. Красота для всех, то есть ни для кого. Символ переслащенного медового месяца. И дружный хор местных жителей и приезжих, превозносящий всю эту мерзость.
Действие «Кофейного льда» происходило в Венеции. Впрочем, действие — не то слово… На самом деле в книге ничего не происходило. Она состояла из коротеньких, похожих на капли времени фрагментов, каждый из которых хранил впечатление, возникшее в каком-нибудь месте и уловленное в тончайшие силки точно указанного часа, взгляда, жеста, оттенков цвета, запаха и вкуса. В первом, который собственно и назывался «Кофейный лед», говорилось о Кампо Санта-Маргерита. Но не столько о самой площади, сколько о мороженом-гранита из кофейных льдинок, которое автор там увидел и попробовал — слова передавали живое ощущение жидко-зернистого холодка. Имела значение и поза: автор сидел, поджав ноги, на красной деревянной скамье с облупившейся краской. Что-то подсказывало, что пишет женщина, хотя грамматические формы не подтверждали эту догадку; оставалась некая двойственность, которой читающий мог распорядиться, как ему ближе.
Забавно — он сам читал эти строки, сидя примерно так же, только не на деревянной, а на каменной скамье и на камень же опираясь спиной, в древних Аренах Лютеции, в двух шагах от своего дома. Внизу, на арене, студенты играли в футбол полусдутым мячом, ударявшимся о бортики с глухим, дряблым звуком. Ему нравилось сидеть на жестком по-мальчишески — старая, въевшаяся привычка читать именно так. Венеция должна была еще усилить его предубеждение против «Кофейного льда». Однако, когда он прочел несколько страниц, антипатия превратилась в снисходительное любопытство. Тут что-то такое было: особый ракурс, это бесспорно, а может — трудно судить по переводу, — и особый стиль. Пожалуй, неудивительно, что книжку так хорошо приняли. Это, впрочем, мало что меняло: от литературы он все еще требовал чего-то выходящего из ряда вон, тогда как в живописи его уже давно ничем не поразить. Нет-нет, слишком рано все стали кричать о большом таланте. Да и кто это все? «У всех на устах» явно относилось к публике, а не к критике. Он и сам был критик и, хотя искусствоведческую критику отличает от литературной своя специфика, прекрасно знал все претензии, которые предъявляют его собратьям по цеху. Кое с чем он был согласен, но все же не считал аргументом в пользу книги полное отсутствие интереса со стороны критиков.
Все эти соображения звучали где-то на заднем плане сознания, пока он читал Орнеллу Малезе. Но мало-помалу их заглушило нечто невероятное и неоспоримое: Венеция, которую дарили эти страницы, которую он словно бы держал в руках и крутил, как калейдоскоп с поминутно меняющимися яркими узорами мгновений, красок, ощущений, — эта Венеция не имела ничего общего с карикатурным образом, который он вынес из давнишней, еще до аварии, поездки туда. Зашевелилась неприятная мысль: уж не испортил ли он все себе сам, своей собственной тупостью, когда ездил в Венецию, заранее настроенный против нее и лишь затем, чтобы утвердиться в предвзятом мнении?
Может, нечто подобное происходило и с этой книжечкой в табачном супере? Как многие интеллектуалы, он нередко терзался противоречивыми чувствами: инстинктивным отторжением всего, что имеет слишком громкий успех (который в лучшем случае объясняется недоразумением, а в худшем — такими низменными причинами, как болезненное любопытство, сентиментальность или коммерция), и несколько наигранным желанием не судить огульно и время от времени делать исключения, отзываясь с вымученной похвалой о каком-нибудь реалити-шоу, попсовом певце или слащавом романе. В данном случае удивительным было то, что все эти раздумья и колебания относились к той самой молодой итальянке, которая увела картину у него из-под носа.
Чем больше он вчитывался в «Кофейный лед», тем стремительнее испарялись его привычные представления. Сначала то, что казалось неприемлемым, стало вполне терпимым, потом закрались сомнения, потом соблазн, и вот он уже почти очарован. Конечно, у него еще оставалось, чем отстреливаться: ясно, например, что почти всё в книге только потому пропитано положительными эмоциями, что автор постоянно перебирает оттенки пережитого. Но все равно он чувствовал, что угодил в двойную ловушку. Орнелла Малезе дорожит картиной и не продаст ее. И ее книга не оставила его равнодушным.
Футболисты давно ушли. На амфитеатр опустилась темнота. Понемногу стихал гул машин на улице Монж.
* * *
Антуан Стален. Париж, 75005, улица Арен, 11. Номер телефона. О роде занятий ничего не сказано. Карточка изящная, отпечатана на плотной желтоватой бумаге, но слишком уж лаконичная. Орнелла Малезе задумчиво вертела ее в руках. Встреча с журналисткой из «Монд» была неожиданно отменена. А вечером она уезжала ночным поездом с вокзала Берси обратно в Венецию. В ее расписании, которое становилось все более плотным, по мере того как возрастал успех книги, вдруг образовалось окно. Перед поездкой издательский пресс-атташе пообещал ей, что вечерами она будет свободна. На самом же деле она всего разок смогла прогуляться, в прошлую субботу, когда очутилась на барахолке, где ее ждал такой невероятный знак судьбы.
Картина стояла у нее в номере, прислоненная к стенке напротив кровати. Каждое утро и каждый вечер она подолгу разглядывала холст. В нем таилась загадка. Он был частью мира, который когда-то принадлежал ей, но из которого ее изгнали. Сменить раму? Эта выдавала допотопный крикливо-буржуазный вкус: облезлая позолота и жуткие массивные завитушки. Значит, кто-то когда-то пожелал обзавестись картиной Россини, а потом, скорее всего, наследники решили с ней расстаться. У них, видимо, не было никаких личных причин хранить ее. Да и приобреталась она из других соображений: покупатель прельстился мастерством художника или его громким именем. Впрочем, Орнелла уже давно выяснила: во Франции, как и в Италии, имя Россини не фигурировало ни в специальных словарях, ни в книгах о наби и фовистах. Ей с большим трудом удалось вытянуть из матери кое-какие сведения о стертом из семейной памяти деде. Тогда ее ужасно расстроила эта полная безвестность. Раз уж дед разорвал все связи с семьей, пусть бы хоть игра стоила свеч; сколько-нибудь заметная слава могла бы искупить неблаговидные поступки. Великим художникам всё прощается. А неудачникам, похоже, ничего — во всяком случае, так говорил семейный опыт.
Но что это значит: неудачник? Вот эту картину нельзя назвать неудачной. Орнелла, конечно, допускала, что на ее мнение влияла подпись художника, и старалась не выносить поспешной оценки, но невольно заражалась атмосферой картины: небрежная грация обнаженной женщины, загадка второй, их напряженные совместные раздумья над рисунком. Жить творчеством. Жить ради творчества. Нечто подобное передалось и ей, и она всегда была в этом уверена. Знала, что большого таланта у нее нет, но есть свой особый взгляд на мир. Еще в студенческие годы она с радостью прочитала в одном из писем Павезе: «Научи меня, Пруст, по-своему показать этот мир, который я воспринимаю по-своему». Именно так! Воспринимать мир по-своему. Культура, интеллект тут ни при чем. Это способность сродни осязанию. Способность, с которой не всегда легко живется, которая обрекает на одиночество. Так было еще в детстве. В полные смутных ожиданий отроческие годы. И позже, когда она начала писать тайком от домашних — мать и братья поморщились бы от этой затеи. Первые годы учительствования, маленькая школа в Ферраре, одинокие зимние вечера. Рукописи, отправленные в разные издательства, возвращаются с письмами примерно одинакового содержания: «Произведение, которое Вы нам прислали, заслуживает самой высокой оценки… К сожалению, оно не укладывается в рамки наших серий…» Иногда несколько не столь официальных слов, совет пожертвовать необычной формой и сочинить роман, чтобы вписаться в издательский шаблон.