Книга Намотало - Вероника Капустина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда я училась в первом классе, у нас началась эпидемия: подкрадывались друг к другу сзади и начинали щекотать. Этим занимались все перемены напролёт, но и на уроке можно было проделывать это с впереди сидящим, особенно когда учительница подойдёт поближе. У некоторых здорово получалось. У толстого мальчика Алёши Щербука, например. Я долго держалась. Три дня. Не мстила, просто старалась передвигаться боком, а лучше всего всю перемену стоять в рекреации, прислонясь спиной к стене. Но на третий день, совершенно озверев, подошла сзади к толстому Щербуку и начала яростно щекотать его. Интересно, что он ничего не почувствовал и обратил на меня внимания минуты через две. Но в тот самый день лопнуло терпение и у Раисы Ивановны. И она сказала: «Так, встаньте те, кого щекотали». И встало очень много народу. Я испугалась и не встала. Потом она сказала: «А теперь встаньте те, кто щекотал». И снова, представьте себе, встали люди. Поменьше их было, конечно, но встали, поднялись, и даже многие из тех, кто вставал и в первый раз, что, в общем, естественно: око за око, подмышка за подмышку. Я опять сидела. Потом я пришла домой и, разумеется, сразу же открылась маме, какая я гадина. И мама сказала:
— Всё ещё можно исправить. Надо просто признаться, что ты испугалась. Надо сказать правду, и тебе сразу станет легче.
— Я завтра подойду к Раисе Ивановне и скажу ей…
— Нет, — возразила мама, — это нужно сделать не так. Ты соврала при всём классе и сказать правду тоже должна при всех.
Не помню, чтобы я сопротивлялась. Наверно, и сама понимала, что так будет правильно. И на следующий день, когда начался урок, и учительница стала объяснять деление, я подняла руку.
— Что, Женя Черешнева?
Я стою на дрожащих ногах, вся потная, и говорю:
— Раиса Ивановна, я вчера испугалась, когда вы сказали встать, а на самом деле… И Я ЩЕКОТАЛА, И МЕНЯ ЩЕКОТАЛИ.
Я думала, все надо мной будут смеяться, но никто даже не хихикнул, а Раиса Ивановна как-то смущённо произнесла:
— Садись и больше так не делай.
Цели у Жени Черешневой тогда и сейчас были разные, а результат получился тот же самый. Никто не засмеялся и на этот раз, и это опять удивило Женю. Есть люди, которых ничто не учит. Но пафос фразы «И я щекотала, и меня щекотали» ну просто не мог не вызвать смеха!
Все как-то нехорошо ёжились.
— Так это Анна Ивановна тебе посоветовала? — в замешательстве спросил Игорь, с симпатией относившийся к Жениной тихой доброй маме, всегда при встрече подносивший ей сумки и высоко ценивший её пироги с яблоками.
— А учительница хороша! — Инна, у которой сын учился в шестом классе, была у школьников вечным правозащитником. — Как уродовали детей, так и сейчас уродуют! Вот Сашке химичка на днях говорит: ты бездельник! А какое она имеет право…
— Ладно! — прервал безжалостный Воскресенский, — Сашка ваш — действительно бездельник, так что нечего тут. А ты, — и он прищурился на Женю Черешневу, и она поняла, что сейчас получит, — а ты учти, что рассказывать такие истории — всё равно, что рассказывать, как тебя в подростковом возрасте изнасиловал в подъезде страшный дядька. Если уж случилось — надо молчать, деточка.
Воскресенский, надо заметить, всегда умел вот так: парадоксально, но правду, грубо, но глубоко. Пригвоздить человека одной фразой, рывком обнажить его суть. Это, может, и есть талант, а, может, человека просто колбасит. И его ещё в институте ненавидят преподаватели-ретрограды и ценят, то есть побаиваются, преподаватели-личности. Женя Черешнева сразу поняла, что он прав, конечно, прав, она ведь и сама ни разу никому до сих пор не рассказывала этой истории… почему-то. А ей казалось, что просто забыла и всё, а сейчас вот к месту вспомнила… Сделалось очень стыдно. Ещё на третьем курсе Воскресенский договорился с ней, что они вдвоём пойдут в деканат договариваться насчёт летней практики, поскольку со всеми вместе они по каким-то причинам не могли. Она его прождала в курилке час, потом он пришёл, сказал, что у него часы остановились, но что пусть она не волнуется, он уже сам в деканат зашёл и обо всём договорился: он едет туда-то, а она туда-то. И когда она сказала, что так нехорошо, что они же договорились вместе идти, что она же ждала, он слабо поморщился, и ей стало стыдно.
— И вообще, — продолжил Воскресенский, — ради красного словца умный человек никогда…
— Мне кажется, мы несколько отвлеклись, — вдруг возник Николай Николаевич.
— Я не договорил, — сморщился Воскресенский, потому что невозможно терпеть, когда тебя перебивает ничтожество, но Николай Николаевич его как-то не услышал, а продолжал неожиданно прорезавшимся голосом опытного лектора-ретрограда:
— Да, отвлеклись от темы. Говоря о щекотке, нельзя не отметить, что реакция на лёгкое, но постоянное раздражение определённых зон носит в значительной степени аверсивный характер, от латинского «aversatio» — отвращение. Звуки, которые издаёт человек, подвергающийся щекотке, действительно напоминают смех. Но на самом деле это маскирующийся под смех сигнал, что человек больше не может терпеть, что это мучительно, что он хочет, чтобы прекратили. Если не прекратить, то случится спазм дыхательных мышц, и человек умрёт от удушья… Смеясь.
Говоря всё это, Николай Николаевич очень пристально смотрел на Женю Черешневу, уж очень пристально, и даже потом слегка пододвинул свой стул и наклонил голову, чтобы заглянуть ей в глаза снизу.
— Что? Что такое? — спросила она.
— Да нет, нет, ничего, мне просто показалось, — улыбнулся он ей ласково, как выздоравливающей собаке. — Сейчас желтуха ходит, и первый признак — жёлтые склеры. Но мне показалось. Освещение такое. Всё у вас в порядке. Абсолютно. Просто мыть руки. К чему только ни прикасаемся, тут уж ничего не поделаешь. Но руки лишний раз вымыть стесняться не надо. Не бойтесь. Ну, мне пора, всего доброго, Инночка, не провожайте.
Лиза и постовой Тищенко охраняли дворец. Они сидели в маленькой комнатушке с радиатором, а над ними высилась зефирная громада дворца с белыми лепными вазонами, которые издали казались париками придворных дам XVIII века.
Лиза. Худая и длинная, даже не столько длинная, сколько худая, ходит всё время в брюках, стрижка — каре, и это неизменно, сколько я её знаю. Ей тридцать два года. Сначала многие недоумевают, почему сравнительно молодая женщина позволяет себе каждый день, с восьми до шестнадцати, торчать в прокуренной комнатке, зимой сбрасывать снег с «париков», когда нападает, летом подтирать полы из ценнейшего искусственного мрамора, возить на тележке тапочки с завязками, и скучно сдавать дворец на сигнализацию, уходя домой. Почему эта женщина не учительница, не врач, не инженер на худой конец, уж о банковских служащих и менеджерах я не говорю? Все эти вопросы люди задают, не видя Лизы. Увидев её, сразу всё понимают. Руки есть, ноги есть, довольно тонкое лицо с большой родинкой на щеке. Никакого конкретного ужасного заболевания, так чтобы можно было сказать: «У неё диагноз». Но речь и походка такие размеренные, голос такой тихий и модуляции его настолько незначительны, что сразу ясно: этот человек сосредоточен на одном — выжить. Он затаился и выживает. Лиза — слабенькая. Той слабостью, когда вроде бы ничего не болит, но взять в жилконторе форму 9 — целое дело, и после него мучительно хочется лечь, а отпроситься у начальника пораньше — всё равно, что первой признаться в любви. Не понимаю, почему так сцепились гены Лизиных матери и отца, людей вполне жизнеспособных и сильных. В школе нам показывали модель ДНК — цветную спираль — пластмасса на проволоке. Так вот, Лизина ДНК представляется мне этаким волнистым полупрозрачным шнурком, слабым ростком, из последних сил стремящимся вытянуться в струнку. Так, думает он, легче выжить.