Книга Обретенное время - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вполне возможно, что Морель, отличавшийся очень смуглым оттенком кожи, был необходим Сен-Лу, как солнечному свету необходима тень. В столь древнем семействе нетрудно было представить себе некоего высокого, золотоволосого, умного господина, наделенного всеми мыслимыми достоинствами и таящего в глубине сердца тайное, никому не ведомое влечение к неграм.
Впрочем, Робер никогда не позволял, чтобы разговор коснулся этой темы — какого рода любовные отношения ему свойственны. Если я и заикался об этом, он тут же отвечал: «Ах, не знаю», всем своим видом демонстрируя глубочайшее безразличие, и даже терял монокль. «Понятия не имею о подобных вещах. Если хочешь что-то об этом узнать, дорогой мой, советую тебе обратиться к кому-нибудь другому. А я простой солдат. Мне все это безразлично в той же степени, в какой волнует война на Балканах. А ведь когда-то тебя это тоже интересовало, я имею в виду этимологию сражений. Я тебе, помнится, говорил, что нам еще предстоит увидеть, и даже не один раз, типичные, так сказать, классические сражения, вот, к примеру, эта грандиозная попытка окружения фланговой ударной группой, я имею в виду битву при Ульме. Так вот, хотя, конечно, эти Балканские войны — штука весьма специфическая, могу утверждать, что Люлле-Бюргас — это еще один Ульм, тоже захват флангов. Вот на эту тему мы могли бы с тобой побеседовать. А что же касается того, на что ты намекаешь, должен сказать, для меня это все китайская грамота».
В то время как Робер пренебрегал подобными темами, Жильберта, напротив, охотно затрагивала их в разговоре со мною, стоило тому в очередной раз исчезнуть, разумеется, не по поводу своего мужа, ибо она ни о чем не подозревала или, во всяком случае, делала вид, что не подозревает. Но она охотно распространялась на эти темы, когда речь заходила о других, — то ли оттого, что видела в этом какое-то косвенное оправдание для Робера, то ли оттого, что тот, вынужденный, как и его дядюшка, с одной стороны, хранить молчание относительно всего этого, а с другой — изливать душу и злословить, — в немалой степени просветил ее. Наряду с другими не был пощажен и господин де Шарлюс: без сомнения, Робер, хотя и не говорил напрямую с Жильбертой о Шарли, все же не мог в разговоре с нею не повторить в той или иной форме то, что он узнал от скрипача. И он изливал на своего прежнего благодетеля всю ненависть. Именно эта атмосфера подобных бесед, столь любимых Жильбертой, позволила мне как-то спросить ее об Альбертине, имя которой я впервые услышал именно от нее, ведь они были школьными подругами, могло ли быть, чтобы Альбертина испытывала подобные склонности. Но Жильберта не смогла мне ответить. Впрочем, меня давно уже это не интересовало. Но я машинально продолжал спрашивать, подобно тому, как потерявший память старик время от времени интересуется известиями о своем давно умершем сыне.
Но что любопытно и о чем я не могу особенно распространяться, так это до какой степени в те времена все, кого любила Альбертина, кто мог бы заставить ее сделать все что угодно, просили, молили, я сказал бы, даже выклянчивали не дружбу, нет, а просто хоть какие-нибудь отношения со мной. Больше не надо было платить мадам Бонтан, чтобы она вернула мне Альбертину. И то, что жизнь предоставила новую попытку, которая была отныне ни к чему, огорчало меня безмерно, и даже не из-за Альбертины, которую я принял бы безо всякой радости, если бы мне вернули ее уже не из Турени, а с того света, но из-за некой юной женщины, которую я любил и которую мне больше не суждено было увидеть. Я уверял себя, умерла ли она, или я разлюбил ее, все, что могло бы сблизить меня с нею, не значило уже ровным счетом ничего. А пока я тщетно пытался обрести равновесие, не исцеленный опытом, который должен был бы научить меня — если опыт вообще когда-нибудь чему-нибудь учит, — что любовь — это колдовское заклятие, какие бывают в страшных сказках, от которого невозможно избавиться, разве только ждать, пока колдовство само не потеряет силу.
«В книге, которая у меня в руках, говорится именно об этом, — сказала мне она. (Я говорил Роберу об этом загадочном человеке: «Мы бы отлично поладили». Но он заявил, что не помнит об этом и что вообще это не имеет никакого значения.)
«Это старина Бальзак, я заучиваю его наизусть, чтобы стать достойной своих дядюшек, — «Златоокая девушка». Но это же абсурд, невероятно, наваждение какое-то. Впрочем, женщина… быть может, может быть под надзором другой женщины, но никак не мужчины». — «Вы ошибаетесь, я был знаком с одной женщиной, которую любящий мужчина лишил свободы в буквальном смысле слова, ей запрещалось видеть абсолютно всех, а если она выходила на улицу, ее обязательно сопровождали преданные слуги». — «Ну что ж, должно быть, вас с вашей добротой и порядочностью это приводит в ужас. Мы как раз говорили с Робером, что вам следует жениться. Ваша жена излечит вас, а вы составите ее счастье». — «О нет, у меня слишком скверный характер». — «Вот уж неправда!» — «Уверяю вас! Впрочем, я был как-то помолвлен, но так и не решился жениться (моя невеста сама отказалась), и все из-за моего характера, такого вздорного и в то же время нерешительного». В самом деле, именно так, слишком, быть может, упрощенно, судил я теперь о своих отношениях с Альбертиной, ведь отныне я мог наблюдать их со стороны.
Поднимаясь к себе в комнату, я с грустью размышлял о том, что мне не удалось еще раз увидеть церковь Комбре, которая, казалось, дожидается меня среди зелени в квадрате фиолетового окна. Я говорил себе: «Ничего, в следующем году, если, конечно, доживу», полагая, что есть лишь единственное препятствие — моя собственная смерть, и никак не представляя себе гибели церкви, которая, казалось, будет существовать долго-долго после моей смерти, как она существовала задолго до моего рождения.
Все-таки однажды я заговорил с Жильбертой об Альбертине, спросил, любила ли Альбертина женщин. «О! нисколько». — «Но вы же сами когда-то говорили, что она демонстрировала порой дурные манеры». — «В самом деле, говорила? Должно быть, вы ошибаетесь. Во всяком случае, если я это и сказала, так вы все перепутали, я, как раз наоборот, говорила, что у нее случались интрижки с молодыми людьми. Впрочем, в ту пору вряд ли это заходило далеко». Быть может, Жильберта говорила это, чтобы скрыть от меня, что сама она, как уверяла Альбертина, любила женщин и делала Альбертине всякого рода предложения. Или, может быть (ибо зачастую другие люди гораздо лучше осведомлены о нашей жизни, чем нам кажется), она знала, что я любил Альбертину, что ревновал ее, и (при том, что другие могут знать о нас больше правды, чем мы думаем, они простирают свои знания слишком далеко и пребывают в заблуждении, поскольку выдвигают слишком много предположений, а мы-то надеялись, что они заблуждаются, поскольку не выдвигают вообще никаких предположений) полагала, будто я до сих пор люблю и ревную, и по своей доброте надевала мне на глаза повязку, спасительное средство для всех ревнивцев? Во всяком случае, оценки Жильберты, которые начались с «дурного воспитания» и вылились в нынешние уверения в добронравии и порядочности, шли вразрез с утверждениями Альбертины, которая в конце концов почти призналась в том, что имела нечто вроде связи с Жильбертой. Альбертина поразила меня этим, а еще я был удивлен тому, что сказала мне Андре, ибо что касается всей этой компании, то я вначале просто уверовал в их порочность прежде, чем доподлинно узнал о ней; я осознал ошибочность своих предположений, так довольно часто случается, когда порядочную и несведущую в вопросах любви девушку мы встречаем в месте, которое совершенно неправомерно считаем гнездом порока. Впоследствии я вновь проделал этот же самый путь, но в противоположном направлении, осознав правильность своих первоначальных предположений. Но, быть может, Альбертина захотела рассказать мне все это, просто чтобы показаться более опытной и просвещенной, чем в действительности, чтобы поразить меня в Париже очарованием своей порочности, как при первой встрече в Бальбеке — обаянием своей добродетели. И вполне естественно, когда я заговорил с нею о женщинах, которые любят особ своего пола, не захотела показать, будто совершенно не понимает, что это значит, точно так же как люди принимают осведомленный вид, когда в разговоре речь заходит о Фурье или о Тобольске, хотя не имеют никакого представления о том, кто это или что это. Она, должно быть, жила возле подруги мадемуазель Вентейль или Андре, отделенная непроницаемой перегородкой от них, полагающих, будто она «не в курсе» и разузнала все впоследствии — так женщина, которая выходит замуж за литератора, стремится пополнить свое образование, — чтобы мне понравиться, доказав, что способна отвечать на мои вопросы, до того самого дня, когда она, осознав, что находится в плену у ревности, пошла на попятный, отказавшись от своих намерений. Если только не солгала Жильберта. Мне даже пришла мысль, что Робер женился, намереваясь, заведя интрижку и направив ее в нужное русло, узнать от нее, что она не питает отвращения к женщинам, и надеялся на удовольствия, которые, судя по всему, так и не получил у себя, коль скоро стал искать их в другом месте. Ни одно из этих предположений не казалось нелепым, ибо у женщин, таких как дочь Одетты, или юных девушек из их компании можно встретить такое разнообразие, такое сочетание различных склонностей, сменяющих одна другую, что они, эти женщины, легко переходят от связи с другой женщиной к безумной любви к мужчине, причем определить истинную и преобладающую склонность представляется делом весьма затруднительным. Мне не захотелось брать у Жильберты ее «Златоокую девушку», поскольку она читала эту книгу. Но она сама в тот последний вечер, что я провел у нее, дала мне, чтобы я смог почитать перед сном, одну книгу, которая произвела на меня впечатление весьма яркое и неоднозначное, впрочем, вряд ли оно могло продержаться долго. Это был томик неизданных дневников братьев Гонкур. И когда, прежде чем потушить свечу, я прочел отрывок, который привожу ниже, отсутствие у меня литературных способностей, что я предчувствовал еще во время прогулок «в сторону Германтов» и что подтвердилось в это мое пребывание здесь, последним вечером которого был как раз этот, сегодняшний — эти вечера накануне отъезда, когда притупляются привычки, что очень скоро станут бесполезными, и пытаешься судить себя, — нисколько не показалось мне достойным сожаления, как если бы литература не обнажила настоящей правды; и в то же время мне было грустно, что литература не была тем, во что я верил. С другой стороны, не таким досадным показалось мне и болезненное состояние, что очень скоро должно было привести меня в клинику, коль скоро те прекрасные вещи, о которых говорилось в книгах, были не прекраснее, чем те, что я видел своими глазами. Но вот странное противоречие: раз о них говорилось в этой книге, мне захотелось их увидеть. Вот те несколько страниц, что я успел прочесть, пока усталость не сомкнула мне глаз: