Книга Ложь - Тимоти Финдли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Лили Портер?
6. Эти записки я хочу посвятить полковнику Норимицу, который одной рукой убил моего отца, а другой — превратил его могилу в сад. Смерть прежде жизни. Типично по-японски.
…
7. Сейчас ночь. Минул день после Лилина подарка и три дня после новолуния. Очень уж темно, прямо-таки сверх всякой меры. Все мыслимые звезды на своих местах — там, за оконной сеткой. Ветер колышет шторы. Думаю, на всей южной стороне гостиницы свет горит только в моем окне. Не могу сказать, который час, и смотреть не стану. Если на часах три, чувство долга погонит меня в постель, — чувство долга перед слабым, подорванным здоровьем, пилюлями, режимом, предостережениями. Но не сегодня. Сегодня я не могу.
Нужно так много написать, причем так неожиданно, а мне по-прежнему не верится, что всего за один день после того, как я получила в подарок эту тетрадь, произошло столько событий, о которых необходимо написать. По-вашему, это совпадение, и скверное. Но я в совпадения не верю. Тут определенно знак — хотя бы знак моего желания сотрудничать с судьбой. Я всегда принимаю подарки — и делаю с ними что могу.
Как раз сейчас муха угодила в слив моего умывальника и жужжит, жужжит — потерянно, беспомощно. Печально. Словно голос этой умирающей гостиницы. Если я буду писать, то смогу от него отключиться. Надеюсь.
Итак, начинаю.
8. Июльская пятница. Солнцестояние давно позади, хотя по-прежнему стоит жара. Девяносто восемь градусов[2]целых две недели и ни ветерка. Каждую ночь двери по всем коридорам распахнуты настежь, и когда я иду к себе, гул электрических вентиляторов сопровождает меня словно колыбельная. Мне слышно, как Элси Норткотт пробует напевать, превратить этот гул в мелодию. Не выходит. Каждая из распахнутых дверей застопорена теннисной туфлей, нечитаной книгой, вазой с цветами.
По ночам коридоры гостиницы «Аврора-сэндс» полны символов. Морис Пендертон неизменно стопорит свою дверь корзинками с иностранными журналами («Я, знаете ли, владею десятком языков…»). Хоупы используют роскошные пустые коробки от «Картье», набитые камнями, Лора Ашли — хозяйственные сумки с галькой, а в детские двери подставлены игрушечные медведи, слоны и улыбчивые драконы — вне всякого сомнения, их защитники от темноты.
Мой защитник — цепочка. Господь свидетель, не могу я отказаться от цепочек. Устанавливаю их всюду, где живу. То ли чтобы держать под замком эту вот узницу, то ли чтобы не допускать других узников, сама не знаю. Да и не хочу знать. Знаю только, что без цепочки не могу, и всегда стопорю дверь чем-нибудь мягким, вроде скатанного затрапезного свитера. Вероятно, боюсь потенциального оружия, которое прямо-таки приглашает: заходи и убей меня, вот тебе ботинок… кирпич… бутылка. А может, просто чувствую — я предпочитаю этот вариант— внутреннюю анонимность унылых и бесформенных шерстяных обносков, которых у меня полным-полно.
9. Раньше я жила в 33-м номере вместе с матерью. А этим летом сплю здесь в одиночестве. Соседи у меня те же, что и всегда: с одной стороны — Элси Норткотт, напевающая за стенкой; с другой — Дэвид Броуди. Он пьет. И по ночам колобродит. Снует босиком по комнате и бормочет — чертыхается, шепотом выкрикивает угрозы. Диатрибам конца-краю нет, хотя слов разобрать невозможно. Почти каждую ночь Дэвид Броуди — уверенный, что его мучает свет, — выходит в коридор между своей и моей комнатами и пытается вывернуть лампочки из потолочных светильников. И ведь никак не усвоит, что ростом маловат, не дотянется, — всякий раз опять идет к себе, вытаскивает жесткий деревянный стул и влезает на него. Обернув руку полотенцем, чтоб не обжечь пальцы, крутит лампочки, пока они не гаснут. А через минуту-другую сторож-студент, совершая свой ежечасный обход, поднимает руку (благо рост у него шесть с лишним футов) и вкручивает их на место. За ночь так повторяется четыре-пять раз, пока Дэвид Броуди не устанет и наконец-то не уснет.
Сторожа зовут Бёрт. Он никогда не жалуется и на Дэвида Броуди не доносит. Совершает свои ночные обходы, всё видит и не говорит ни слова. Бёрту девятнадцать, он учится в колледже (в Йейле) и читает, как я заметила, Генри Джеймса. Нынешним летом он одолел «Женский портрет», «Княгиню Казамассима», «Вашингтонскую площадь», «Золотую чашу» и «Крылья голубки», а ведь всего-то середина июля. Я спросила, намерен ли он прочесть все романы, их же так много. А он ответил: «Я уже все прочел, мисс Ван-Хори. На сей раз перечитываю, просто для удовольствия». На это мне сказать было нечего, я и не знала, что Генри Джеймса можно читать с удовольствием.
10. Колдер Маддокс живет надо мной. В номере 59.
Такое впечатление, что чем старше ты годами, когда попадаешь в эту гостиницу, тем выше тебя селят. Может, хотят уверить постояльцев, что — коль скоро им суждено умереть в гостинице — до небес на четыре этажа ближе, чем до преисподней. Последний раз, когда в прессе упоминали возраст Маддокса, он «приближался к девяноста».
Найдется ли такой, кому незнакомо имя Колдер Маддокс?
Долгие годы он делил с нами пляж, столовую, веранды, коридоры, холл «Аврора-сэндс». Пожалуй, еще с войны. В тридцатые годы я его здесь не помню. Как-то раз Колдер, глазом не моргнув, объявил, что «одной половиной мира владеет, а другую арендует». То, что он производил, — средства, которыми он засы́пал полмира, — обычно называют фармацевтическими препаратами. Хотя мне почему-то кажется, что это слово не вполне подходит. Мы знаем летнего Колдера. Мир знает другого, который пичкает людей таблетками — маддониксом, чтобы они засыпали, и маддонитом, чтобы просыпались. А еще маддоксинам, чтобы в промежутке успокоить.
Говорили, что ему под девяносто, но точного возраста никто не знал. Выглядел он всегда лет на сто с лишним, хотя во многом виной тому, конечно, слабое здоровье. «Аллергии, недомогания, слабости, — сказал он в прошлом году журналисту из «Ньюсуика». — Никакими болезнями я в жизни не страдал». Возможно, это правда. Но не страдать болезнями не значит не иметь жалоб. У него было плохое сердце (слабость), крошились зубы, кожу терзали чирьи, белки глаз и ногти на руках были желтого цвета (это его недомогания). И наконец, нутро у него «вспучивалось или кровоточило», стоило ему отведать один из сорока восьми продуктов, обозначенных в особом списке, в этом — а в чем же еще? — заключались его аллергии. Именно из-за них, из-за болезненных состояний, он и избрал фармацевтическую карьеру. И в бездарности его не упрекнешь. «Ньюсуик» писал, что Гарвард и МТИ[3]он закончил в два счета, получая всевозможные гранты и премии. На бланке у него после имени идут две плотные строчки докторских степеней и почетных званий, частью военных, частью иностранных, но сплошь впечатляющих и в большинстве даже грозных. (Что такое м.ф.?)