Книга Хроники любви - Николь Краусс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жил-был мальчик.
Несколько дней подряд только эти слова и смотрели на меня с пустой страницы. Через неделю добавил к ним еще фразу. Вскоре уже заполнил страницу. Мне это доставляло удовольствие, словно разговоры вслух с самим собой — иногда со мной такое происходит.
Как-то я сказал Бруно:
— Угадай, сколько у меня уже страниц?
— Ума не приложу, — ответил он.
— Напиши на бумаге цифру и передай ее мне.
Он пожал плечами и вынул ручку из кармана.
Минуту-другую думал, вглядываясь в мое лицо.
— Попробуй угадать хотя бы примерно, — сказал я.
Он сгорбился над своей салфеткой, нацарапал цифру и протянул ее мне. Я на своей салфетке написал правильный ответ: 301. Мы обменялись салфетками. Я развернул ту, что дал мне Бруно. И что? Почему-то там стояло 200 000. Он взял мою салфетку и развернул ее. Лицо его помрачнело.
Иногда мне казалось, что последняя страница моей книги станет и последней страницей моей жизни, что когда книга закончится, закончусь и я, по комнатам моим пронесется порыв ветра и унесет страницы, и когда порхающие белые листки исчезнут, в комнате станет тихо, и стул, на котором я сидел, опустеет.
Каждое утро я что-нибудь добавлял к написанному. Триста одна страница — это уже кое-что. Иногда, закончив писать, я шел в кино. Это для меня всегда целое событие. Бывает, я покупаю попкорн и, если рядом есть кому это заметить, просыпаю его на пол. Люблю сидеть в первом ряду, люблю, когда экран заполняет все пространство у меня перед глазами, чтобы ничто не отвлекало от происходящего. И еще хочу, чтобы этот момент длился вечно. Нет таких слов, чтобы описать, как я счастлив, когда смотрю на кусочек жизни в увеличенном формате на экране надо мной. Я бы сказал, что он больше жизни, но я никогда не понимал этого выражения. Что значит больше жизни? Сидеть в первом ряду, смотреть вверх на лицо красивой девушки высотой в два этажа и чувствовать, как от вибрации ее голоса подрагивают мои ноги, — это напоминает мне о том, как велика жизнь. Так что я сажусь в первом ряду. Если ухожу с затекшей шеей и все еще немного возбужденный, значит, место было хорошее. Я не какой-нибудь там извращенец. Просто хочу быть величиной с жизнь.
Некоторые места моей книги я помню так хорошо, что они отпечатались у меня в самом сердце.
Вот именно, в самом сердце. Такие слова я зря говорить не стану.
Сердце у меня слабое и ненадежное. Когда я умру, это будет именно из-за сердца. Я стараюсь особенно его не напрягать. Если на меня обрушивается потрясение, направляю его куда-нибудь в другое место. В желудок, например, или в легкие — их иногда сдавливает, но они еще никогда не подводили меня и продолжают дышать. Когда я прохожу мимо зеркала и мельком вижу собственное отражение или когда стою на автобусной остановке, а мальчишки подходят сзади и говорят: «Ого! Дерьмом пахнет!» — все эти небольшие порции ежедневного унижения я недолго думая адресую печени. Остальные удары принимаю в другие места. Поджелудочную железу я припас для тяжести потерь. Правда, их так много, а орган такой маленький. Но. На редкость выносливый; чувствую острый укол, и все. Иногда я будто вижу собственное вскрытие. Разочарование в себе: правая почка. Разочарование других во мне: левая почка. Личные неудачи: кишки. Не стану представлять дело так, словно я превратил это в целую науку. Не так уж и хорошо я все продумал. Все возникает по ходу дела. Просто замечаешь некоторые повторяющиеся вещи. Когда часы переводят вперед и темнота наступает раньше, чем я ждал, я почему-то чувствую это в запястьях. А когда просыпаюсь и мои пальцы не гнутся, почти наверняка мне снилось детство. Поле, где мы обычно играли, поле, где все было открытием и все было возможно. (Мы бегали так быстро, что казалось, вот-вот кровь пойдет горлом; для меня это и есть звуки детства — тяжелое дыхание и топот ботинок по жесткой земле.) Негнущиеся пальцы — сон о детстве, каким оно вернулось ко мне в конце жизни. Приходится держать руки под струей горячей воды, и пар затуманивает зеркало, а снаружи шелестят крыльями голуби. Вчера увидел, как мужчина пнул собаку, и это отдалось где-то в глубине за глазами. Не знаю, как называется это место — там, откуда берутся слезы. Боль от забвения: позвоночник. Боль от воспоминаний: позвоночник. До сих пор удивляюсь, что живу в мире, где больше нет тех, кто породил меня. Мгновения, когда вдруг осознаешь, что родители умерли. Это колени; приходится использовать полтюбика мази «Бен-Гей», и все равно их просто так не разогнешь. Всему свое время. Когда я просыпаюсь и на мгновение верю, что рядом кто-то спит, — геморрой. Одиночество: его ни один орган целиком не уместит.
И с каждым утром оно все набирает вес.
Жил-был мальчик. В городке, которого больше нет, в доме, которого больше нет, на краю поля, которого больше нет. Где все было открытием и все было возможно. Палка могла быть мечом. Камень — бриллиантом. Дерево — замком.
Жил-был мальчик, в доме, что через поле от дома девочки, которой больше нет. Они придумывали тысячи игр. Она была Королевой, а он был Королем. В осеннем свете ее волосы светились, как корона. Они собирали мир маленькими пригоршнями. Когда небо темнело, они расходились по домам с листьями в волосах.
Жил-был мальчик, который любил девочку, и ее смех был загадкой, которую он хотел разгадывать всю жизнь. Когда им было по десять лет, он попросил ее выйти за него замуж. Когда им было одиннадцать, он впервые поцеловал ее. Когда им было тринадцать, они поссорились и три недели не разговаривали. Когда им было пятнадцать, она показала ему шрам у себя на левой груди. Их любовь была секретом, о котором они никому не сказали. Он обещал ей, что до конца жизни не полюбит другую. «А если я умру?» — спросила она. «Даже тогда», — сказал он. На шестнадцатый день рождения он подарил ей английский словарь, и они вместе учили слова. «Что это?» — спрашивал он, проводя указательным пальцем вокруг ее лодыжки, и она искала слово в словаре. «А это?» — спрашивал он, целуя ее локоть. «Локоть! Ну и слово!» А потом он лизнул ее локоть, и она засмеялась. «А это?» — спрашивал он, касаясь ее нежной кожи за ухом. «Не знаю», — говорила она, выключая фонарик и со вздохом ложась на спину. Когда им было семнадцать, они впервые занялись любовью на ложе из соломы на сеновале. Потом, когда случилось такое, чего они и представить себе не могли, она написала ему в письме: «Когда ты поймешь, что не для всего есть слова?»
Жил-был мальчик, и он любил девочку, отец которой был достаточно прозорлив, чтобы собрать все свои злотые и отправить младшую дочь в Америку. Сначала она отказывалась ехать, но мальчик тоже уже кое-что понимал и поэтому настоял на ее отъезде, поклявшись, что заработает денег и приедет к ней. И она уехала. Он нашел работу в ближайшем городе, уборщиком в больнице. По ночам не спал, писал свою книгу. Отправил ей письмо, в которое убористым почерком вписал одиннадцать глав. Он даже не был уверен, что письмо дойдет. Откладывал все деньги, какие мог. А потом пришел день, и его уволили. Никто не сказал ему почему. Он вернулся домой. Летом 1941 года айнзатцгруппы[4]продвигались вглубь в восточном направлении, убивая сотни тысяч евреев. Светлым жарким июльским днем они вошли в Слоним. Мальчик в это время лежал на траве в лесу и думал о девочке. Можно сказать, что его спасла любовь к ней. Шли годы, мальчик превратился в мужчину, которому пришлось стать невидимкой — так он избежал смерти.