Книга Армия за колючей проволокой. Дневник немецкого военнопленного в России 1915-1918 гг. - Эдвин Двингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он на мгновение останавливается, прижав руку с носовым платком ко рту. Зейдлиц по-военному приветствует его. На его лице не дрогнул ни один мускул. Бланк устало встает. Брюнн не шевелится, лишь искоса смотрит на капитана, бледный от гнева.
– Чертовы псы, псы! – стонет рядом сапер.
Капитан оборачивается. На его лице такое выражение, словно его мучает кошмарный сон. Малыш Бланк, стоя у него за спиной, поднимает руки. Мы разворачиваемся и идем обратно. Я показываю то одно, то другое.
– Последнее время у нас в этой дыре ежедневно по двадцать умерших, господин капитан! – говорю я. – Через месяц наш барак опустеет…
Когда мы снова находимся в первом проходе, вдруг раздается полдюжины клокочущих криков.
– Не выпускайте живым живодера! – визгливо кричит австриец.
– Взять его заложником! – Это уже голос немца.
Из бокового прохода бежит венгерский гусар. В его глазах горит безумие. В руке у него ножка от нар. Едва он подбегает, как Артист сбивает его, молниеносной подножкой отправляя под нары.
– Спокойно! – восклицает Под низким голосом.
Мы отворяем дверь. Капитан отнимает платок ото рта, по очереди оглядывает нас. В его глазах стоят слезы. От едкого воздуха или от внутреннего возбуждения? Он каждому из нас пожимает руку. Ему хочется что-то нам сказать, но он не может. Поворачивается и быстро уходит.
– Он плачет, если я не ошибаюсь, – медленно говорит Под.
Вчера фон Позек жаловался на головную боль и головокружение. Сегодня в обед он отказался от супа.
– Нужно есть, Позек! – спокойно говорит Зейдлиц, достает кусок мяса из миски, словно волчок заманчиво наматывает его вокруг деревянной спицы. – Полезная штука, натуральное мясо…
– Не могу, Ганс! Не сердись…
Час спустя его впервые рвет. Вскоре после этого его тело сотрясает лихорадка. В уголках рта Зейдлица появляются горькие складки. Он молча стягивает свой австрийский мундир, тщательно укутывает им товарища. Конечности Позека ходят ходуном. Его зубы так стучат друг о друга, что слышно издалека.
– Как вы думаете, фенрих? – подавленно спрашивает Зейдлиц.
Болезнь началась – что еще скажешь? Но я знаю, что он нашел Позека в первый же день плена и все испытания прошел с ним бок о бок.
– Возможно, это просто простуда, – говорю я, но при этом не в силах глядеть ему в глаза.
Брюнн, не будучи больным, слабеет с устрашающей быстротой. Я подозреваю, что он от отчаяния каждую ночь неоднократно онанирует. Часто он сидит на пустых нарах со скрещенными ногами и разговаривает сам с собой.
– Тут искать нечего, – сказал он вчера. – Черт возьми, на передовой у меня всегда имелось тепленькое местечко! Как только там дело пахло керосином, Брюнн всегда раздобывал команду в обоз… Здесь нет команд, нет обоза… Тут все на передовой! Проклятие, нет даже укрытия… И бросаться ничком на землю бессмысленно… Нет, тут не смоешься, здесь нет теплых местечек…
– А зачем вы все записываете, фенрих? – спросил меня Шнарренберг.
Я отрываюсь от толстого блокнота, который по счастливой случайности сохранил при пленении.
– Для того чтобы люди когда-нибудь узнали, что было возможно в двадцатом веке! И чего следует избегать в следующих войнах! – жестко говорю я.
– Значит, вы считаете, войны будут всегда, что они должны быть?
– Нет, так я не думаю. Однако боюсь, что в грядущие сто лет, как ни сегодня, ни завтра, мы не продвинемся настолько далеко, чтобы решать наши конфликты иным способом.
– На фронте я не много слышал о дневниках, – говорит Шнарренберг после некоторого молчания. – Для чего они? Честные записи случаются так же редко, как и белый ворон, большинство состоят из приукрашенного геройства или частных воспоминаний о придворных парадах! В бою никто ничего не записывает, ни у кого для этого нет времени. После всё предстает совсем по-другому… Например, замечали ли вы, как кто-нибудь погибает? У меня никогда не было времени на это – просто погиб, готов. Так и со всем, что происходит на войне: после все представляется иначе…
– Тут все по-другому, – продолжает он. – Здесь достаточно времени, тут каждый может спокойно описывать, неторопливо отмечать каждую мелочь. Здесь жизнь не летит, здесь она ползет… Здесь описания правдивы – день за днем можно сравнивать, все ли до последней черточки верно передано… Мне постепенно представляется это ураганным огнем, фенрих! – под конец говорит он. – Ждешь атаки как избавления… Но здесь еще хуже… Потому что никогда не бывает облегчения, избавления…
У Пода внезапно наступает упадок сил. Он, собственно, не болен, а просто не в силах вытащить ни одного мертвеца. Кто бы этого не понял? Артист в одиночку не может, а Зейдлиц не отходит от Позека. В результате у нас, как и в других бараках, уже с неделю мертвых не выносят наружу.
Кроме морального, это не имеет никаких воздействий. Сил, чтобы выволочь мертвеца в проход, хватает у одного Артиста, а там они замерзают всего через несколько часов. Иногда кто-нибудь перед смертью забирается на верхние нары, но трупный запах вскоре выдает, и тогда можно стащить вниз и его.
Я вижу пленных, сидящих на умерших товарищах, вижу мертвых, используемых вместо спинок. Большинство умерших от тифа лежат полураздетыми, у некоторых только тряпки, обмотанные вокруг ступней. Только дизентерийные лежат в одежде, потому что она полностью пропиталась слизью и поэтому непригодна. Мы, живые, по ночам ворочаемся под грудой снятой с мертвецов униформы, чтобы немного согреться. Стараемся плотно завернуться, чтобы защититься от крыс. Но с тех пор как в бараке лежит множество мертвецов, нас, живых, они оставили в покое.
Ежедневно умирает по двести пятьдесят человек…
С полудня не встает и малыш Бланк. У него тоже высокая температура, и он все время просит пить. Под, который хорошо относится к живым, часто выходит наружу, чтобы принести ему снегу. Хотя он желтоватый от разбросанного вокруг кала, но все же менее опасен, нежели мутные сосульки на потолочных балках, в которых выкристаллизовалась мокрота от кашля туберкулезных больных вместе с испарениями дизентерийных.
Мы положили вместе Позека и Бланка, чтобы можно было одновременно ухаживать за обоими. Позек странно спокоен, Бланк крайне возбужден.
– Теперь ты можешь дать мне шинель, – говорит он Артисту. – Теперь уже все равно! Да, давай мне две, три, сколько у тебя есть… Я достаточно намерзся…
– Фенрих, – говорит он однажды, – разве Евангелие – не основа всех церквей? Но как тогда Евангелие объясняет все это? Возлюби врага своего… Я не могу себе этого объяснить… Может, существует отдельно русский и отдельно германский Бог?
Я кладу на его пылающий лоб портянку, наполненную снегом.
– Нет, мальчик, – говорю я, – Бог един…
Вечером он заговаривается в бреду.
– Даме еще фунт кофе, Франц! – деловито выкрикивает он. – «Гватемала», сорт экстра! Разумеется, милостивая госпожа…