Книга Армия за колючей проволокой. Дневник немецкого военнопленного в России 1915-1918 гг. - Эдвин Двингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, как он прав. Нет возможности получить весточку, сообщить о себе. Победили ли мы? Потерпели ли поражение? Ничего не знаем, ничего не слышим. Это самое скверное.
Ежедневно все больше места появляется у нас в бараке. Вечная борьба за нары поменяла ориентиры. Никто больше не стремится занять верхние места, поскольку каждый боится, что не сможет спуститься, если у него начнется лихорадка. А у кого лихорадка уже началась и у кого нет места на нижних нарах, вынужден валяться на мокром песке в кале и моче.
С потолка свешиваются грязные ледяные сосульки. Лежащие в жару люди жадно ждут их появления и с нетерпением суют в запекшиеся губы для охлаждения, как только сосульки становятся настолько большими, что их можно обломить. Каждое утро приходит германский медик. Его единственная обязанность заключается в том, чтобы констатировать смерть. А что еще он может сделать? Ему даже не нужно никого осматривать, настолько он набрался опыта.
– Экс, – говорит он, взглянув краем глаза, – экс… экс… экс…
Под и Артист, а нередко и Зейдлиц сопровождают его в этом обходе. Они сразу же сволакивают означенных «экс» в кучу, чтобы позже вынести наружу. Больше уже не заботятся ни об их фамилиях, ни о национальности. До недавнего времени мы еще снимали с них личные жетоны, теперь не способны и на это.
Живы ли мы еще? Или все уже мертвецы? Влачим существование в этой дыре годы? Или только со вчерашнего дня? О, Бланк прав: будь мы зверями, давно уже сдохли бы! Но мы – люди… И душу умертвить труднее, нежели плоть…
Я решился на крайность – пошел к казачьему капитану. Неужели он не человек? Говорю часовому, что у меня неотложное дело, и меня проводят к капитану на квартиру. Он в распахнутой тужурке лежит на диване. Увидев меня, вскакивает.
– Что стряслось? – испуганно спрашивает он.
– Нет, – говорю я, – пока ничего. Но никто не знает, как долго это протянется. Всех нас постепенно охватывает безумие. Пока оно дремлет. Все знают, что им придется умереть, в такой ситуации ни перед чем не останавливаются. Что им терять? Нечего… Пуля только оборвет наши мучения…
– Что я могу сделать? – тихо спрашивает он.
– Всё! Разве нельзя привозить больше воды? Наши люди уже не в силах ее приносить, они слишком изнурены для этого. Но у вас есть солдаты, пятьсот человек, которые ничем не заняты. Или нельзя выдать хотя бы пару одеял? Или соломы? Имею в виду солому из-под ваших лошадей. Самара – крупный город, не так далеко… Немного мыла, только для врачей… Немного белья… Наши рубашки расползаются на теле…
– Ах, да поймите же вы меня! – вырывается у него. – Я младший офицер и не могу приказать. И как бы искренне вам ни сочувствовал, не в состоянии ничего изменить…
– Вы должны что-нибудь сделать! Что-нибудь, хоть что-нибудь! – Я почти умоляю. – Мы должны увидеть, что в этой стране есть хотя бы один человек! Продемонстрируйте нам это! Пятнадцать тысяч человек проклянут Россию, если его не увидят, вскоре не увидят, завтра!
Капитан падает на стул, опускает голову на стол.
– Думаете, я при всем этом могу оставаться по-прежнему спокойным? Нет, мне пришлось увидеть много постыдного… О, не только здесь… Я дважды ранен. Но давно подал бы рапорт с просьбой отправить на фронт. Если бы не знал, что тогда здесь…
– Да, пожалуйста, останьтесь! – восклицаю я. – Обещайте мне.
– Я остаюсь. И постараюсь и впредь смягчать, сглаживать. Но ведь это ничего не значит! – со стоном произносит он. – Это лишь капля…
– Послушайте, – перебиваю я, – разве нет способа освободить для изолятора казарму? Не могли бы вы… не могли бы однажды забыть выставить там часового?
Капитан поднимается.
– И что тогда? – глухо спрашивает он.
– Тогда мы ее займем. А когда мы туда проникнем… Нет, выгнать нас оттуда он не осмелится…
– Хорошо…
– И вот еще что: придите как-нибудь к нам! Ручаюсь, с вами ничего не случится! Но до сих пор вы лишь слышали, как там у нас. Вам нужно хотя бы раз увидеть, самому увидеть…
– Я приду. Но сейчас вам следует уйти. Никто не должен знать, что мы с вами тайком разговаривали. Меня разжалуют и отправят в Сибирь, если он узнает, что я…
Капитан пожимает мне обе руки.
– Вот, возьмите… – Он протягивает мне пачку сигарет. – А теперь идите… Я все сделаю! С Богом!
Как тепло и доброжелательно было его рукопожатие! Как по-доброму звучал его голос!
Брюнн сидит на опустевших нарах. Волосы его спутаны, бородка свисает, глаза беспокойно бегают. Кончиками пальцев он держит вошь.
– И вот в таком чудовище смерть, да? – говорит он плаксиво. – Такое маленькое и неприметное – просто не верится…
Глаза его стекленеют, словно под гипнозом неподвижно смотрят на светло-серую точку, которая судорожными движениями пытается высвободиться из его ногтей.
– Хочешь укусить меня? Заразить? Или уже заразила?..
Вдруг он давит ее, швыряет на нары, исступленно топчет обеими ногами.
– Ты, зверь! – пронзительно кричит он. – Чудовище! Хочешь убить меня? Хочешь убить нас всех?
Сегодня казачий капитан был в нашем бараке. Первым его заметил Под.
– У дверей стоит русский офицер и хочет поговорить с тобой, – сообщает он мне.
– Он собирается осмотреть наш барак, Под! – на ходу говорю я. – Но с ним ничего не должно случиться! Возьми с собой Артиста… Шнарренберг, пойдемте и вы…
Мы вчетвером идем к дверям встретить его.
– Благодарю вас, – тихо говорю я.
Он прикладывает руку к шапке.
– Прошу вас, быстрее! – вырывается у него.
Лицо у капитана совершенно зеленое. Вид у него такой, словно его сейчас стошнит. Это от непереносимой вони в нашей яме? Мы ее уже не замечаем, мы почти не выходим наружу, мы не знаем иного.
В первом же боковом проходе друг на друге лежат двенадцать трупов. Мы ждем врача, чтобы потом вынести их. Со второго яруса нар сочится слизь. На этих нарах лежат больные дизентерией. Мы уже восемь суток ждем их смерти, однако они цепляются за жизнь. Пол в лужах полузамерзшей мочи и растоптанного кала.
– Убейте это русское чудовище! – доносится пронзительный голос из дальнего прохода. Мы знаем его, этот голос принадлежит Баварцу.
Под прижимается к капитану и крепче сжимает полено. Хачек идет впереди, без оружия. Шнарренберг и я идем справа и слева.
Один штириец, упав на колени, распевает монотонный псалом. Пение доносится словно погребальная песня. Босняк ритмично кланяется, обернув пергаментное лицо к Мекке, молясь на своих нарах. Больной брюшным тифом, в бреду скатившийся с нар, безуспешно пытается снова вскарабкаться на них.
Мы приходим в наш угол.
– Вот тут живем мы, господин капитан!