Книга Читать не надо! - Дубравка Угрешич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значительность
В русле своей зацикленности на масштабах и значительности хорватская ежедневная «Утренняя газета» выступила спонсором одного читательского опроса, инициированного журналом «Тайм». «Тайм» назвал Альберта Эйнштейна человеком века. Человеком столетия для Хорватии стал Тито. Мирослав Крлежа, который создал достаточно книг для маленькой хорватской литературы, чтобы она могла называть себя литературой, занял почетное девятое место. Второе отошло к Франьо Туджману, президенту Хорватии и еще одному талантливому писателю. Военный преступник Гойко Сужак занимает скромное девятнадцатое место, в то время как другой, более крупный преступник Анте Павелич — на шестнадцатом.
Хотя большинство хорватов не любят г-на Крлежу за то, что он про них писал, хотя оппортунисты обвиняют его в оппортунизме, полуграмотные — в отсутствии эрудиции, бездари в избытке талантливости, голосовавшие хорваты великодушно поставили своего великого писателя на девятое место. Хотя большинство хорватов считают, что не только книги, но и вообще бумага, кроме туалетной, — всего лишь источник пыли, Мирослав Крлежа умудрился занять девятое место. Прекрасно быть хорватским писателем, ведь у него имеется великолепный шанс занять девятое место в третьем тысячелетии.
Половой вопрос
Хорватские писатели — преимущественно мужчины. Быть хорватским писателем — сексуально. Писательский труд делает хорватских писателей привлекательными, укрепляет их чувство собственного достоинства и внушает им, что они незаменимы. Все это весьма способствует полноценной интимной жизни. Многие хорватские писатели многократно в течение своей жизни меняют жен, выбрасывая старых на помойку. Хорватские писатели не только вечны, как всякие писатели, они также и вечно молоды. Сорокалетних называют «наши юные писатели», а пятидесятилетних — «представители молодого поколения».
Прекрасно быть хорватским писателем, если ты мужчина. Пишущие хорватские женщины лишены сексуальности. Они могут стать хорватскими писателями, только если приспособятся и не будут возникать.
Опять таки половой вопрос
Хорватский писатель — это на самом деле «два в одном»: садист и мазохист. Вот почему в хорватской литературе всегда две главные темы: хорватское общество несправедливо крушит нонконформистски настроенного индивида; хорватское общество справедливо крушит нонконформистски настроенного индивида. Хорватская литература обязана своим существованием причудливому переплетению этих двух тем.
За последние десять лет несколько мыслящих индивидов были изгнаны из хорватского общества, а другие индивиды были интегрированы в хорватское общество, и им даже предоставили пространство, чтобы мыслить. Порушили памятник одному покойному писателю, другому покойному писателю памятник воздвигли. У одного писателя дом снесли, а другому дали новый. Одним писателям грозили расстрелом, публично развенчивали в средствах массовой информации, вычеркнули их имена из школьных программ, их книги удалили из библиотек; а книги других писателей печатают, и их авансы все растут.
В отличие от других литератур, развивавшихся от классицизма к постмодернизму, хорватская литература развивается в рамках своего, только ей присущего литературного направления, именуемого садомазохизмом.
Хорватская литературная жизнь — потрясающий стимулятор в этом смысле.
Несхожесть
Самой важной причиной существования хорватского писателя является то, что он — не сербский писатель. То же относится и к сербским писателям: главное — они не хорваты. В сущности, все десять главных причин, по которым так здорово быть хорватским писателем, относятся также и к сербским писателям. И к боснийским. И к иным тоже.
2000
— Наверно, его кто-нибудь утащил… — сказал Иа-Иа. — Чего от них ждать! — добавил он после большой паузы.
Я живу без газет, без работы, без имущества и без постоянного адреса. (Дэррил Пинкни [30])
Мне приснился сон. Я в аэропорту, кого-то встречаю. Наконец появляется та, кого я жду, женщина одних со мной лет. Прежде чем сесть в такси, я ее спрашиваю:
— Разве у вас нет багажа?
— Никакого, — отвечает женщина, — только жизненный.
Ответ моего двойника можно интерпретировать так: жизнь — единственный багаж, который я с собой ношу.
Это, пожалуй, нормально, что творческий человек в полу- варварской цивилизации, породившей такое огромное количество бездомных, и сам — поэт неприкаянный, странник в языке. Чудак, отшельник, в тоске по прошлому настойчиво несовременный… (Дуюрдус Стайнер)
В двадцатом веке — веке войн, гонений, террора, геноцида, революций, тоталитарных систем; веке, в котором переписывались географические карты, возникали и упразднялись государства и границы; веке массовой миграции — писатель не обладает авторским правом на тему об изгнанниках. И все же, хоть писатели по статистике и самые второстепенные и ненадежные свидетели, именно они те немногие из мигрантов, кто оставил свой след на карте мировой культуры.
Писатель развивает данную тему с позиции дважды изгнанника: как изгнанник по сути и как комментатор собственного «положения в качестве изгнанника» (Бродский). Посредством творчества писатель пытается осмыслить свой личный кошмар, заглушить страхи изгоя, придать своей разбитой жизни некую форму, справиться с хаосом, в котором оказался, запечатлеть прозрения, к которым пришел, пригасить свою горечь. Возможно, из-за этих его внутренних потуг произведения писателя- изгнанника зачастую отмечены какой-то особой «холодностью», которую в чем-то можно сопоставить с посттравматическим шоком. Произведения изгнанника часто «нервны», фрагментарны, открыто или скрыто полемичны, семантически неоднозначны, ироничны, самоироничны, меланхоличны, антиобщественны и ностальгичны. И все потому, что изгнание по сути — невроз, тревожный процесс проверки истин и сопоставления миров: того, который мы оставили, и того, в котором оказались. Писатель-эмигрант разрываем противоречиями: изгнание порождает жалость к самому себе и вместе — бунтарскую отвагу (Гомбрович[32]); опьяненность свободой (Эберхарт[33]) и вместе с тем тайное ее неприятие; изгнание — это «высшая школа одурманивания» (Сьоран[34]) и одновременно «наука смирения» (Бродский).