Книга Двадцатая рапсодия Листа - Виталий Бабенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В воскресенье была Аксинья Полухлебница. Как известно, если в этот день хлеб подешевеет, то и новый хлеб будет дешев, а если на Аксинью погода добрая, то и весна будет красная. Погода действительно была необыкновенно хороша: небо ясное, ни единого облачка, солнышко ласковое, морозец небольшой, ветра почти не ощущалось – чистая благодать! Ну, дай Бог, весна и впрямь будет красной.
С утра я вспомнил, что хотел съездить в Шали, однако намерение свое переменил, но все же приказал Ефиму подать лошадь. Вместо Шали я отправился в Пестрецы – в церковь. Отстоял службу, помолился за упокой моей Дарьи Лукиничны, за упокой душ злодейски убиенного Кузьмы и тех двух безымянных утопленников, пусть и непогребенные они еще, помолился за здравие Аленушки моей ненаглядной, дай Бог ей счастья и безбедной жизни, попросил о глазах ее, не ко времени ослабевших, тем и успокоился. В Пестрецах же купил я табаку, который дома у меня был на исходе, – знатного крепкого кнастера сподобился приобрести. Село Пестрецы, конечно, не уездный центр, но торговля и здесь поставлена отменно. А уж о местных мастерах и говорить нечего – одни горшечники чего стоят. Не удержался я и купил целую горку тарелок с синими птицами по ободу – чудо как хороши! Ну, а уж в домашнем обычае в любом случае пригодятся. Кстати, хлеб в лавках не подешевел – не расщедрилась Аксинья почему-то.
Последующие два дня прошли у меня в хозяйских хлопотах. Причина была донельзя проста – Домна вспомнила вдруг, что я обещал отпустить ее после праздников навестить родных. Жили они не то чтобы далеко – в Большой Елани. Не хотелось мне как раз сейчас погружаться в сугубо домашние дела, а куда деваться? Коли обещал – нужно выполнять. Словом, Ефим увез Домну, а я занялся хозяйством.
Лукавый его знает, сколько мелочей накапливается в домашнем быту, сколько вещей требуют своей аттенции! Дверь в сенях починить надо? Надо. Рамы подконопатить надо? Надо, коль скоро из щелей поддувать стало. Аленушке в ее комнате, она давно просила, пианино переставить надо? Надо. Даже гвоздь вбить – и то надо. Тут уж многие мне могут не поверить. В чем здесь штука-то, гвоздь вколотить? – спросят они. Взял и сделал. А вот ведь случается, что такая, казалось бы, малая йота – ан неделю за неделей все откладывается да откладывается. Еще по осени привез я из Казани хорошую копию замечательной картины итальянского художника Каналетто – венецианский пейзаж. Должен признаться, люблю я Венецию, хотя никогда там не был, да, наверное, никогда и не попаду уже в этот сказочный город на каналах. Люблю ее по картинкам да по описаниям. Вот и копию купил, чтобы дома повесить. Некоторые тут нос скривят – мол, копия не картина, если уж покупать, то подлинник. Феофанов уж точно скривится – Петр Николаевич любит, чтобы все по-настоящему и уж наверное чтобы лучше, чем у остальных. Я же так скажу: на подлинники у меня никаких денег не хватит, а хорошая копия тоже душу радует. Короче говоря, так с осени картина и стоит в чулане, в холстину завернутая. А всего-то нужно – гвоздь вбить…
Вот за такими делами, важными и не очень, время и шло. И хоть не отпускали меня мысли о недавних страшных событиях, однако ничего нового за три дня после убийства Кузьмы я не узнал.
Как это всегда бывает, именно на время хлопот приходится самое большое количество неожиданных визитов, непредвиденных забот и прочего. То арендаторы, то соседи, то проезжие землемеры – один Бог ведает, что землемеру зимой делать в нашей деревне, – уж и не помню всех, кто стучал в мою дверь. Были и такие, кто заходил из любопытства: многие видели нас с Владимиром в обществе урядника; смерть же сотского нашего, несчастного Кузьмы Желдеева, вызвала у односельчан приступ страха поистине мистического. Уж не знаю, от кого, а только слухи о нечистой силе поползли по Кокушкину в тот же день. И конечно же, с новой силой начали кокушкинцы вспоминать о проклятом месте, где был найден убитый, – ну и, понятное дело, о призраке медведя, который на самом деле – черт.
Настроение мое несколько развеял Петраков, приехавший в третий день. Провел он со мною чуть более часа, выпили мы по паре рюмочек любимой моей рябиновки – да и уехал Артемий Васильевич по своим делам. Однако же успел он за это время рассказать мне несколько забавных историй о слухах, подобных нашим, – то как однажды за черта баба приняла своего же собственного пьяного мужа, то как жена любовника своего выдала за призрак собственного прадеда – и ведь убедила обманутого мужа, чертовка!..
Копию венецианской ведуты, наконец-то нашедшую свое место на стене, Петраков тоже отметил и не преминул сострить:
– Каналью Каналетто изволили повесить?
– Так точно-с, – ответил я. – В итальянских художниках, вижу, разбираетесь. Только почему же «каналья»?
– Да потому что только он каналы эти во всей их красе и мог изобразить. Разве не каналья?
Словом, Артемий Васильевич душевно поднял мне настроение (рябиновка тоже преуспела в этом), хотя и поохал изрядно, когда я в подробностях рассказал ему о поисках Кузьмы и о тех выводах, которые сделали урядник и молодой Ульянов.
– Вот-с! – сказал Артемий Васильевич торжествующе. – Вот-с, не зря я вам сказал давеча, Николай Афанасьевич, – весьма скорым умом отличается этот молодой человек! Скорым и проницательным! В корень зрит! Помяните мое слово – он-то и выведет на чистую воду душегубцев!
И, откушав еще одну рюмку рябиновки, заторопился друг мой старый – на охоту изволил ехать, с большой и шумной компанией. Собственно говоря, он и навестил меня, имея в виду пригласить к участию. Но, во-первых, охоту я не люблю – как всякое смертоубийство, хоть и дикого зверя. А вовторых, – ну что это за охота, прости Господи: господа Петраков да Феофанов, да еще полдесятка окрестных дворян, с егерями, собаками, с водкой в санях – и все на какого-то несчастного неповоротливого барсука. Словом, отказался я, поблагодарив, разумеется, за приглашение.
Что и говорить, никоим образом в эти три дня не удалось мне вытеснить из головы мысли о страшных событиях. Нет – чем бы я ни занимался, что бы ни делал, а все стояли перед глазами то несчастные утопленники, на льду лежащие, то окровавленный снег под застреленным Кузьмою. Да и слова о мохнатом черте, сказанные урядником, никак не уходили из памяти. И косолапые следы, обнаруженные на лесной поляне, тоже вспоминались то и дело. Больше скажу – коли спросили бы меня: «Любезный Николай Афанасьевич, а вот чем же вы изволили заниматься все это время? Что такого важного по хозяйству совершить успели?» – так, пожалуй, сразу бы и не ответил, разве что тот злосчастный гвоздь припомнил бы мгновенно.
Аленушка моя по мере сил своих мне помогала, но и ей, я видел, хлопоты домашние на ум не шли. Хоть и успокоилась она немного, когда Владимир упросил-таки нашего Егора Тимофеевича отпустить Паклина с миром. Правда, урядник зачем-то оставил у себя мельниково ружье. Ну да полицейские правила мне неведомы, может, так полагается поступать в подобных случаях.
Вечером во вторник, окончив дела – а вернее сказать, оставив их, – сел я отдохнуть у протопленной жарко печи. Пододвинул к креслу батлеровский столик со штофом и рюмкою, а чтобы еще теплее было – знобило меня в последние дни немного, – обернул ноги старой овчиной. Попросил было Аленушку почитать мне немного – ритуал-то наш нарушен был нежданными событиями. Но дочь сослалась на усталость и ушла спать, – хотя время было совсем еще не позднее, десять часов с четвертью. И лишь после первой вечерней рюмки, когда Аленушка уж наверное уснула, вновь вспомнил я о необходимости строгого разговора с дочерью. Однако будить ее, намаявшуюся за день, даже ради важного разговора казалось мне варварскою жестокостью. Так что не оставалось ничего другого, кроме как налить еще настойки, а после снять с полки книгу и почитать страницу-другую, протянув ноги к теплой печи. И взял я не «Севастопольские рассказы» графа Толстого, а «Что делать?» Чернышевского, на этот раз – с полным сознанием, не по ошибке.