Книга Негры во Флоренции - Ведрана Рудан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— После того как мусульман освободят, а лагерь закроют, твое имя шестьдесят лет будут склонять в газетах, про тебя снимут фильм, твои дети будут говорить всем окружающим: это был не мой папа.
— Мусульмане не евреи, Буш не Гитлер, времена изменились, никто не будет снимать фильмы об американских концентрационных лагерях, эти лагеря никогда не закроют.
— Ты будущий военный преступник.
— Ты будущий член Хельсинкской группы.
— Лучше быть борцом за права человека, чем американцем и военным преступником!
— Все организации, которые по всему свету борются за права человека, финансируют американцы.
Эй, этого еще никто не знает. Старичок, я выброшу кассету в голубое Адриатическое море, пока оно еще голубое, пока его не загадила русская нефть. Мне надо хоть кому-то сказать. Твою мать!
Я беременна.
Какое дерьмо!
Врачиха сказала, верняк, шанса на ошибку нет. А анализ крови, а мертвая лягушка, которая на что-то реагирует, я то ли слышала, то ли читала, что только с помощью мертвой лягушки можно сказать, йес ор ноу.
— Забудьте про лягушку, — сказала врачиха, — радуйтесь, что у вас будет ребенок.
Ха, радуйтесь, что у вас будет ребенок?! Ладони у меня стали как лед, и пальцы на ногах тоже, на мне были новые сапоги, они до сих пор у меня на ногах, у них такие классные бантики сверху. Твою мать! Куда делись мои носовые платки? Твою мать!
Фак, фак, фак!
Сейчас растопчу мейбибеби! Если бы это была нормальная страна, то эта проклятая фирма платила бы моему ребенку компенсацию до получения университетского диплома! А когда парень защитит диплом, эта проклятая фирма сказала бы ему: ладно, гулять так гулять, валяй за наш счет в аспирантуру! Эх, я еще не родила, а уже размечталась об аспирантуре?! Не родила, и не рожу, а рассуждаю, что мой малыш будет самый умный на свете?! Диплом?! Аспирантура?! Откуда мне знать, а вдруг я ношу мальчишку тупого, как взгляд афганской борзой? Или вообще девчонку? О неродившемся ребенке думаю как о сыне и кандидате наук? Ясно дело, я нездорова. А здоровые в этой стране есть? «Радуйтесь, что у вас будет ребенок!» И медсестра похлопала меня по плечу. Терпеть не могу, когда ко мне прикасаются чужие люди.
Мне так и захотелось спросить ее: «Что, разве кто-то умер?»
«Еще никто не умер, но умрет», — захотелось мне ей сказать!
Я не плакала перед этими коровами, я не расспрашивала их о таких деталях, как когда можно сделать аборт, где на него записаться. Было бы не вполне о’кей спрашивать такое, когда в руках у меня полно пропагандистских листовок. На них только что родившийся малыш улыбается между мамиными окровавленными ногами и умными глазками смотрит на папу и маму, и мама улыбается, смотрит себе между ног, она спокойна, должно быть, ей сделали эпидуральную анестезию, у папы на лице марлевая повязка, если бы ее не было, его слезы смешались бы с маминой кровью и закапали бы пушок на головке маленького, красного, окровавленного дитяти, которое, еще связанное пуповиной с мамой, лежит у нее между ног, это я уже говорила, и смотрит умными глазками, это я тоже уже говорила. Смотрит, как же, хрена он смотрит! Как может кровавый комок весело смотреть, если он еще кровавый и понятия не имеет, между чьими ногами лежит?! А знал бы, так, может, и сбежал бы обратно, откуда появился, или удавился бы пуповиной. Глаза у него голубые, большие, широко раскрытые! В «Фотошопе», что ли, они ему такие глаза нарисовали?! Суки, манипулянтки, проклятые борцы за рождаемость! Уберите этот бумажный мусор со стеклянных столов в приемных гинекологических отделений! Мне нужно было им сказать: я ношу не ребенка, я ношу серба, скажите, где мне сделать аборт, — вот это они бы поняли, суки! Неужели Хорватия в такой демографической жопе, что пора кричать: «Роди, только роди, пусть нас будет больше, а потом мы этого серба перекрасим в хорвата».
— Не курить, не пить, — сказала врачиха.
— И не есть слишком много, — сказала сестра, — после родов килограммы сбрасывать трудно, а из-за кормления вы должны будете нормально питаться, никаких диет, о весе лучше позаботиться заранее.
Какие бляди! Нарочно вдувают мне в мозги этот образ — я с ребенком у груди. Скоро я буду как сраная Мадонна или мама с картины Лемпицки. Темноволосая мама, укутанная в кусок розового шелка, темноволосый, толстый, румяный ребенок сосет грудь, прижавшись пухлым личиком к маме, мама тремя прекрасными длинными пальцами придерживает грудь и сосок, два маминых пальца на верхней части груди. Смотрит отсутствующим взглядом, совершенно спокойна и сконцентрированна, у нее розовые и ногти, и помада, ребенок запеленат в кусок белого полотна в горошек. Батист? Мать и дитя… Мама Лемпицки роскошная, богатая, прекрасно одетая красавица, я люблю Лемпицку, у меня есть постер с ее «Автопортретом», Лемпицка сидит в зеленом «бугатти». О’кей рожать, когда ты Лемпицка, когда у тебя одна забота — чтобы цвет ногтей соответствовал цвету губной помады. Но я-то не Лемпицка, мать вашу так! Эти сапоги, что на мне, с каким трудом они мне достались! Я смотрю на их бантики примерно так, как Петар Крешимир смотрит по утрам на открытую банку кошачьего корма. Знаю, что они мои, но не могу в это поверить. Не могу отказаться от надежды, что, может быть, эта корова все-таки ошиблась. Я ведь ни разу не трахалась, не плюнув предварительно на то проклятое стекло. И потом мы вместе смотрели, чтобы быть уверенными на сто процентов. Чтобы не кто-то один, а мы вместе несли за это ответственность. И что теперь? Кому бы позвонить? Неохота мне пердеть на весь город, что собираюсь убить ребенка. Такое никогда не было в моде. Сегодня это тотально аут. Если бы я жила в романе, то могла бы поговорить об этом с матерью. С мамой. В том романе, в которой живу я, более подходящий вариант — это папа. Он, по крайней мере, не услышит, что я говорю. А старуха и так места себе не находит из-за того, что меня трахает серб. О’кей, понимаю, но я бы пошла на аборт даже в том случае, если бы меня трахнул правнук Анте Павелича[12]. И если бы меня трахнул святой Иосиф который трахал Деву Марию, и если бы я знала, что рожу Иисуса, я все равно пошла бы на аборт. Хорошо, Иосиф не трахал Марию, это я знаю, кроме того, я заплатила сто кун, чтобы Иисуса снова могли распять на большом и новом красивом кресте, там, на перекрестке, откуда одно шоссе ведет в Риеку, другое в Опатию, а еще какая-то узкая дорога в Кастав. Сейчас вместо деревянного Иисуса там распят Иисус из нержавеющей стали, чтобы на дольше хватило. Твою мать! Несу хрен знает что насчет дорожной развязки вместо того, чтобы… Неужели возможно, чтобы в моем плоском животе, который, аллилуйя, совершенно плоский, хотя у меня склонность к полноте, в маму, так вот, неужели возможно, чтобы под этой доской, ведь у меня даже кости по бокам выпирают, настолько мне удалось себя обтесать…
Боковые кости, интересно, они действительно так и называются, боковые кости?.. Возможно ли… Твою мать! Я смотрела «Клан Сопрано». «Дышать, дышать, дышать», — говорит женщина-психиатр гангстеру Сопрано, когда он во что-то вляпался и ему грозит приступ паники. О’кей, дышу, дышу, дышу… О’кей, я не в панике, но я беременна! Моя бабуля сто раз рассказывала, какие были трудные времена, но она все равно родила мою маму, тогда все рожали, хотя ничего не было, ни растительного масла, ни сахара. А когда моя мама была маленькой девочкой, моя бабуля в одном магазине получила два литра растительного масла и два килограмма сахара, потому что у нее был ребенок, то есть моя мама, и тогда, в пятьдесят каком-то, она вела мою маму за ручку, а маленькая мама вырвала свою ручку из руки моей бабули и куда-то побежала, и тогда моя бабуля уронила то масло и тот сахар, и все превратилось в кашу из стекла, масла и сахара, моя бабуля так и не смогла это забыть. Времена тогда были такими тяжелыми, что те два литра растительного масла и тот сахар превратились в воспоминание, которое живо уже пятьдесят лет. Интересно, думала ли моя бабуля, когда мне это рассказывала, что меня наебет мейбибеби и что я, оказавшись по горло в дерьме, буду вспоминать, что моя мама родилась в трудные времена, она все-таки родилась, и поэтому, золотце, в жизни нужно быть храбрым, не отступай, рожай, легко никогда никому не было…