Книга Серьезное и смешное - Алексей Григорьевич Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще несколько слов о Бойтлере. Хорошо молчал он не только в этой роли, большой успех у зрителей имела его мимическая сценка «Утренний туалет дамы». Конечно, сегодня, после того как мы видели замечательного мима Марселя Марсо, этим не удивишь. Но тогда это было новинкой. Так как нельзя было часто повторять одну и ту же сценку, мы стали придумывать другие, например, кто как смотрит спектакль. Аркадий показывал и чопорного барина из партера, и купца из амфитеатра, и развеселого галерочника, который тут же за спиной соседа выпивал и закусывал.
Когда наша с Аркадием фантазия исчерпалась, я однажды предложил зрителям самим придумать сюжет для мимической сценки. Сперва ответом было общее молчание, а потом раздался голос:
— Пусть покажет, как едят фрукты.
И моментально в руках у Бойтлера как бы оказалась тарелка, с которой он стал брать и есть воображаемые ягоды и фрукты. Это было настолько пластично и выразительно, что после каждого «объекта» публика, узнавая, кричала: «Смородина! Арбуз! Вишни! Яблоко!!» — разногласий не было. И стало это у нас традицией: Бойтлер показывал какую-нибудь уже игранную сценку, а после этого выполнял заказы из зала. Зрителей восхищало и удивляло, как все это создавалось у них на глазах, без подготовки, без репетиций.
Однажды кто-то закричал: «А пусть он вас покажет, Алексеева!» Все рассмеялись, Аркадий пристально поглядел на меня в течение нескольких секунд, как будто примеривался, потом отвернулся и… стал мною! Походка, жест, улыбка — все мое! Даже нос, который у меня вдвое больше Аркадьиного, стал моим носом!
Теперь несколько слов о Юлии Бекефи. Прекрасная, темпераментная характерная танцовщица, особенно эффектно исполнявшая испанские танцы, она и раньше разъезжала по городам и выступала… в кафешантанах. Специально концертных площадок тогда не было, в театрах миниатюр сцены были обыкновенно маленькими, и вот ей, первоклассной балерине, скромнейшей девушке, приходилось выступать в обстановке, оскорблявшей ее и как артистку и как женщину. Правда, для нее, как для «аттракциона», шантанные заправилы допускали исключение — разрешали жить на частной квартире, и мама с дядей каждый вечер привозили ее в шантан незадолго до выступления и увозили сейчас же после него. И все же работа эта была для нее мучительной.
У нас в театре, где зрители любили и уважали ее и ее искусство, она отдыхала душой. Но и тут ее дядя-балетмейстер — полувенгр, полуитальянец — не давал ей «ни отдыха, ни срока». Этот сухонький старичок замучивал ее репетициями, кричал на нее, как на девчонку: «Ты не есть уна балерина! Ты дольжна быть уна кухарка!» И когда она ошибалась, бил ее по икрам палочкой, на которую опирался. Тогда это был вполне легализованный «прием обучения».
Что же мы играли? Каков был репертуар в эти предгрозовые дни? Увы, тот же или почти тот же, что в Одессе в 1914 году, в Харькове в 1915-м, в Петрограде в 1916-м… Плюс немножко политики — пресной, безобидной, почти аполитичной. Почему же? — спросите вы, сегодняшний читатель, сегодняшний зритель. Ведь произошла Февральская революция, назревала другая. А вы? А публика? Неужели и она не требовала от театра отклика на такие события? Неужто политическая жизнь страны шла мимо вас, актеров, и ваших зрителей?
Вместо ответа, дорогой читатель, напомню вам маленький отрывок из «Войны и мира» Л. Н. Толстого:
«Губернская жизнь в 1812 году была точно такая же, как и всегда, только с той разницей, что в городе было оживленнее по случаю прибытия многих богатых семей из Москвы и что, как и во всем, что происходило в то время в России, заметна была какая-то размашистость — море по колено, трын-трава все в жизни, да еще в том, что тот пошлый разговор, который необходим между людьми и который прежде велся о погоде и об общих знакомых, теперь велся о Москве, о войске и о Наполеоне».
Толстой говорит о Воронеже, но подставьте вместо 1812 года 1917-й, а в конце вместо «пошлый разговор… о Москве, о войске и о Наполеоне» «пошлый разговор о Петрограде и Керенском», и вы получите картину жизни Киева, которую видел я в те дни, осенью 1917 года.
Управлял в это время Украиной орган контрреволюционной буржуазии, Центральная рада, опиравшаяся на разношерстную публику: те же кадеты и эсеры, только якобы украинские… Народ называл их всех без разбору «самостийниками». Ведь все прекрасно знали, что главными «самостийниками» — охранителями Украины от российского влияния — были, как на смех, русские богатейшие помещики и русские спекулянты, русские генералы и русские городовые. И слово «самостийник» скоро стало анекдотическим. «Эх ты, самостийник!» — ругали жуликов; «самостийниками» дразнили друг друга мальчишки на улицах; «самостийник» фигурировал в сатирических миниатюрах на нашей сцене.
Но в январе 1918 года все мы, политическое болото, оказались советскими гражданами, и сразу начались перемены. В городе появились лихие матросы, обвешанные бомбами, красноармейцы-богатыри в древнерусских шлемах. После двух-трех дней паники и неразберихи мы, актеры, стали играть в своих театрах. Дом Богрова, убийцы Столыпина, подожженный радой, еще догорал на Бибиковском бульваре, а уж мы — актер драмы Василий Волховский, дирижер оперы Лев Петрович Штейнберг и я — по предложению ревкома организовали профсоюз театральных работников.
Но наша профсоюзная деятельность недолго длилась. Киев снова оказался в руках Центральной рады… Открылись прихлопнутые было кабаки и шантаны, на Крещатике стоял огромный плакат с извещением о том, что «с участием артиста Чернова ежедневно идет пикантный фарс под названием…» Названия я не могу написать: его мог выдержать только толстый картон и только при Центральной раде…
Потом рада исчезла и объявился «царь всея Украины» под кличкой «гетман». Им оказался, к моему удивлению, петербургский кутила-офицер Павел Скоропадский. Еще у всех в памяти был скандал, которым он прославился, когда лет за десять до этого вместе с гусаром Бискубским в невменяемо-пьяном состоянии разогнал похороны «святого» Иоанна Кронштадтского… И вдруг он — гетман всея Украины! Вот так царь!!
Приблизительно так же воспринимал происходящее почти весь киевский театральный люд.
Что больше всего угнетало нас, унижало так, что стыдно было друг другу в глаза смотреть, — это немцы-оккупанты. Нагло-презрительное отношение их к союзникам-«самостийникам» распространялось на все ненемецкое. Мы на каждом шагу чувствовали эту немецко-юнкерскую заносчивую брезгливость.