Книга Утренняя звезда - Андре Шварц-Барт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снаружи вороны поклевывали свежую земляную насыпь над обернутыми в газеты обнаженными телами, а в другом конце кладбища несколько человек торопливо копали новую траншею, отваливая землю небольшими комками, из которых торчали старые кости и осколки надгробий, скорее всего прошлого века. Со стороны гетто раздался выстрел, и Хаим внезапно услышал скрежет трамваев и рокот машин, шуршащих по мостовой в христианской части города, прямо за стеной. Рассветное небо висело еще совсем низко над землей, такое же плотное и враждебное, как она, и столь же нечистое. Хозяин халупы надел свою кепку с кожаным козырьком, прямо на черную капоту верующего еврея напялил тяжелый фартук из серой дерюги и, посадив ребенка на сиденье рядом с собой, щелкнул кнутом над крупами лошадей, которые тотчас тронулись, так что ему не пришлось даже браться за вожжи. Большинство людей, встречавшихся на пути, боязливо сторонились их повозки, чьи колеса теперь царапали булыжники улицы Крохмальной, однако кое-кто останавливался, рассматривал похоронные дроги, лошадей, кучера, ребенка в одежде, затвердевшей от негашеной извести, колеса, короб с болтающимися занавесями, подвергая все это самому пристальному исследованию, вглядываясь с таким напряженным, тревожным опасением, словно там было зеркало, отражавшее его собственное лицо. А кучер между тем рассказывал Хаиму о том заведении, заботам которого хотел его доверить: о сиротском доме доктора Корчака. Этот приют существовал уже десятки лет, прежде его называли Домом новой жизни, а теперь Сиротским приютом гетто. Доктор Корчак, и здесь обольщаться не надо, слывет абсолютно сумасшедшим. Сорок лет назад он вместо того, чтобы открыть свой кабинет, как это делает каждый порядочный врач, использовал свое влияние и деньги для устройства интерната для брошенных детей. Его приглашали во все точки земного шара, его мнения спрашивали по тысяче поводов сугубой важности, и что же? Господин писал сказки, ха-ха! Но, кроме смеха, главный вопрос вот в чем: найдется ли у доктора место, малюсенькое такое местечко для еврея из Подгорца, который имеет самый умеренный аппетит и вдобавок не храпит во сне? К несчастью, со всеми этими зверьками, что кишат повсюду, сиротский дом полон, как яйцо. Туда, наверно, никак не проскользнуть: соломинку не просунуть, не то что присутствующего здесь молодого человека. Но в одном можно не сомневаться: хотя сам он лишь тень смертного — простой кучер, возничий из мира теней, он знает доктора Корчака целую тыщу лет, и если есть хотя бы один-единственный шанс…
— Тысячу лет? — изумился Хаим.
— А что, ты думаешь, это слишком много? — весело вскричал возчик, останавливая упряжку перед большим порталом с выбитой в камне звездой Давида.
На стук дверного молотка им отворил мальчик; обменявшись с кучером парой фраз, он ушел и вернулся в сопровождении невысокого человека заурядной наружности, сильно исхудавшего — одежда болталась на нем, как на вешалке, круглая шляпа сползала на уши, и даже очки стали слишком большими для его истончившегося лица. Потолковав наскоро с доктором Корчаком, кучер положил свою тяжелую землистого цвета руку на голову ребенка, словно благословляя его на новый путь, и вдруг прыснул:
— Сколько лет хороню народ, но услышать флейту в могиле? Хе-хе, кто бы мог такое вообразить?
Доктор надел белый халат, резиновые перчатки, на лицо — какую-то маску и ввел Хаима в комнату, где его обрили наголо механической машинкой, а затем погрузили в большую лохань, имеющую форму башмака. Всю его одежду сгребли в кучу, чтобы, вероятно, выбросить вместе с волосами, но мальчик яростно воспротивился и настоял, чтобы ему вернули флейту. После того как его вымыли и обтерли, как маленького жеребенка, доктор вдруг спросил тем же насмешливым тоном, как недавно возчик:
— А мы, насколько я понимаю, еще и играем на флейте?
Очки доктора Корчака блестели, будто два диска, наводя страх, словно угрожающие глаза совы, и Хаим смешался.
— Ну-у, играть… Играть — это сильно сказано, — промямлил он.
— Вы поглядите на этого философа! — воскликнул доктор. — Ну, играть, может быть, и не значит играть, но флейта, как ни крути, — это флейта, — заключил он, протягивая инструмент мальчику.
Тут уж Хаим включился в игру и, раздумчиво покачав головой, словно прося простить ему этакую наглость, уточнил:
— Пусть доктор меня извинит, но флейта — это не флейта.
— А что же это?
— Это музыка, — улыбнулся он.
Он поднес костяной кончик инструмента к губам — и его тотчас захлестнула волна печали, разом нахлынуло все, что с ним приключилось: ожидание на краю тротуара, одинокая погоня за повозкой с мертвецами, великодушный возчик, и над всем этим — безграничное отчаяние, до головокружения расширявшее огромные очки смотревшего на него доктора Корчака, так что они объяли все небо, с высот которого уже спускалась ночь… Из флейты полилась череда негромких, но ярких и легких, почти воздушных звуков, и на какое-то мгновение Хаиму даже показалось, что его дыхание худо-бедно уравновешивает расползшееся вокруг зло. Доктор Корчак засмеялся и положил руку на голову ребенка тем же жестом, как ранее возчик.
— А ты прав, — признал он. — Флейта — это не флейта.
Потом, словно пронзенный внезапной мыслью, воспоминанием о чем-то, что ранее ускользало, доктор резко отвернулся и поспешил к двери, от его разлетающихся одежд позади оставался как бы след, словно волна от прошедшего судна. И когда он бросился в глубь коридора, по его неровной походке, по тому, как одно плечо опущено ниже другого, Хаим вмиг распознал в нем силуэт, виденный в ночь после прихода в гетто: да-да, того, кто положил у его ног белую булку, — пророка Илию.
Сиротский дом доктора Корчака не походил ни на что из того, с чем Хаим когда-либо сталкивался в своей жизни, уже казавшейся ему долгим странствием, полным раздумий и событий.
Здание это в прошлом было еврейским ремесленным училищем, два года назад преобразованным в приют: кое-какие станки еще торчали в углах фельдшерского кабинета и в дортуарах, но только столярная мастерская сохранила свое первоначальное обличье. Она находилась на четвертом этаже, в мансарде, помещении узком и темном, служившем доктору Корчаку одновременно кабинетом, спальней, залом медитаций и курительной комнатой, как, улыбаясь, замечал он сам.
Доктор Корчак питал слабость к самым устаревшим деревянным инструментам: рубанкам и шпунтгубелям, фальцгебелям, скромным рашпилям, что были в ходу лет сто назад, к обрезкам фигурного штапика, ко всяким железкам двойного назначения, которыми еще пользовались где-нибудь в сельской глубинке Подляского воеводства. Привязанность к обструганному по старинке дереву слыла одним из его многочисленных чудачеств, к коим окружающие относились со счастливой признательностью, как к еще одному из небесных даров.
Выходец из правоверного трансильванского семейства, проживавшего недалеко от прославленного своим истовым благочестием городка Сигета, он научился столярному ремеслу, чтобы вести независимое существование, посвященное изучению Талмуда, как делали из поколения в поколение правоверные книгочеи от вавилонского сапожника рабби Йоханана до святого винодела Раши из Труа, что на севере Франции, жившего там всего четыре века назад, еще до окончательного изгнания евреев из страны. Доктору Корчаку исполнилось двадцать пять лет, когда он преисполнился совершенно необъяснимым желанием заняться светскими науками. После десяти лет добровольного изгнания, проведенных в Италии, Германии и Англии, он переехал в Варшаву, уже имея врачебный диплом, и внезапно сделался любимчиком тамошнего хорошего общества. А затем — новый аттракцион: доктор Корчак бросает все, чтобы открыть простой еврейский дом сирот, начинает писать сказки для детей и то, что надо бы назвать сказками для взрослых, то есть странные, околдовывающие тексты, где старый холостяк объясняет всему миру, как следует воспитывать детей. Постепенно его писания завоевывают ту публику, которой предназначены, и доктор оказывается в ситуации, когда его книгами зачитываются все дети Польши, а сказки для взрослых приносят ему славу провозвестника новой педагогики. Все так и продолжалось до 20 ноября 1940 года, даты создания Варшавского гетто: в тот день доктор с помощью ручной тележки перевез свое заведение в квартал, выделенный для евреев, — несколько средневековых улочек, где новые обитатели теснились в условиях, не отвечающих никаким нормам гигиены, как из-за скученности, так и потому, что до той поры эти здания были населены лишь разного рода отверженными.