Книга Большая собака - Татьяна Соломатина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надо уметь не только слушать, а и слышать! – сердито говорит Ане Настя. Сердится она в основном на себя. За то, что не может верно объяснить. Аня как раз умеет не только слушать, но и слышать. Ещё Аня умеет не только смотреть, но и видеть. Аня умеет очень много всего такого, чего не умеет Настя.
Каждое лето, начиная с Аниных девяти и до четырнадцати, её сажают на поезд Ленинград – Казань и отправляют на Волгу. Там её взрослые сажают в СВ. Тут её взрослые снимают с СВ. Потому что Аня не одна, а с бабушкой. Бабушкой, страдающей болезнью Паркинсона в очень тяжёлой форме. Анина бабушка почти не движется. Она только трусится. И Аня успевает не только всё то, что успевают обычные дети летом: играть в подкидного дурака, валяться на покрывале под яблоней, нюхать сено на чердаке, собирать клубнику «викторию», ездить на Волгу на велике, бегать в парк кататься на чёртовом колесе, с которого виден весь-весь игрушечный российский городок на границе татарского, марийского и чувашского русских миров. Но ещё и кормить бабушку, поить бабушку, подсовывать под бабушку круглую тёмно-зелёную, как ель, неглубокую кастрюлю с ручкой, которую она называет «уткой», «мыть старухе жопу», переодевать бабушку и перестилать бабушке бельё. Иногда она кричит на бабушку, но потом всегда целует. Бабушка не любит расчёсываться, но не позволяет отстричь её некогда роскошные волосы, ныне похожие на давно нечёсанный, спутанный, слипшийся сивый хвост старого колхозного мерина.
– Муся! Ты меня в могилу загонишь! – кричит девятилетняя, десятилетняя, одиннадцатилетняя, двенадцатилетняя, тринадцатилетняя, четырнадцатилетняя Аня, держа в руках большой редкозубый гребень. И не отступает от бабушки. – Муся! Или ты будешь сидеть спокойно, или я тебя остригу! – угрожающе размахивает девочка большими портновскими ножницами у бабушкиного лица.
Но бабушка нисколько не боится Аниных угроз и продолжает полулежать в кровати неспокойно. Аня никогда не острижет бабушку. Она встанет в пять, а не в восемь-девять-десять, как другие каникулярные дети, и расчешет бабушку, и «помоет старухе жопу», и, ворочая её с боку на бок не хуже заправского дюжего санитара, перестелет той бельё.
– Оп! – сильным начинательным, исконно бурлацким движением, в которое вложена вся сконцентрированная статическая мощь этой маленькой ладной крепкой девочки, поворачивает Аня бабушку. – Левый бочок! – И подбирает простыню с другого края под бабушку.
– Оп! – перекатывает она её за границу скомканного, как завзятый сплавщик брёвен, упредивший мускульной силой и смекалкой угрожающий затор. – Правый бочок! – И выдёргивает простыню из-под тела с этого края. Затем повторяет процедуру в обратном порядке. В результате бабушка лежит на идеально ровной чистой простыне.
У Насти даже самой себе не получается так идеально застилать постельное бельё. А уж как Аня ловко вправляет одеяло в пододеяльник! У Насти на это уходит обычно не менее четверти часа, а на выходе она имеет здоровенный мешок, набитый скомканной массой. Ночью Настя вертится, чтобы лежать не под прохладной пустой тряпочкой, а хотя бы более-менее уютно устроиться, вкрутившись в нору, вырытую в пленённом скрученном одеяле. Для этого приходится поджимать ноги, обнимать себя руками, и в этой позе Настя спит ещё много долгих лет под чем угодно идеальным и рядом с кем угодно отличным или неотличимым.
– Дай научу! – Аня выхватывает у сестры-подруги борющиеся друг с другом одеяло и пододеяльник и – раз-раз! – этот уголок в этот уголок, тот уголок в тот уголок, встряхиваем! Переворачиваем! Этот уголок в этот уголок, тот уголок в тот уголок – встряхиваем! Накрываем! Через минуту готово красивое, пригодное для спокойного сна ровное одеяло, покоящееся в красивом, вкусно пахнущем накрахмаленном пододеяльнике.
– Поняла?! – спрашивает Настю Аня.
– Поняла, – отвечает та.
– Повтори! – И Аня совершает ужасное – прямо на глазах у Насти хватает цепкими руками одеяло за кусок обнажённой стёганой плоти, являющей себя миру в «окно» центрального ромба, и вытаскивает его из покоя на свет.
– О-о-о!!! – стонет Настя, потрясённая совершённым над совершенным кощунством. Как будто сам Микеланджело взял да и расколотил идеального Давида кувалдой в бесформенную груду камней. – Я потом, я сама, я при тебе не смогу.
Ещё Настя не может поворачивать Анину бабушку. Она как-то пытается, просто для того, чтобы помочь внезапно слёгшей с температурой под сорок кузине, но у неё не получается даже шелохнуть Анину бабушку. Она неприятная на ощупь, от неё исходит запах грязной затхлой стоячей воды, которую неделю назад забыли вылить из ведра после мытья полов на веранде. Бледная сморщенная кожа походит на сгнившее в поддоне холодильника яблоко. Настя понимает, что не справится, и хочет хотя бы «помыть старухе жопу», несмотря на гневные протестующие глаза, окружённые не лучиками морщин, а набрякшими провисающими кожными складками. Но зрелище, предстающее перед Настей под откинутым одеялом, настолько тошнотворно, настолько омерзительно, что она выносится во двор, и её тошнит. У неё, Насти, там всё аккуратно, упруго, гладенько, чистенько. Похоже на свежий красиво слепленный пирожок, и совсем не похоже на страшную слипшуюся желеобразную массу, покрытую полуседыми редкими корявыми волосами, источающую немыслимую кислую, гнилостную, осклизлую вонь.
У Ани, правда, тоже не похоже на пирожок. Девочки вместе ходят в баню, которую растапливает их поволжская бабушка, и у Ани там что-то висит. Настя спрашивает у их общей речной бабушки по секрету, что это такое может быть. Бабушка-волжанка вздыхает, ничего не отвечает на вопрос, а лишь говорит:
– Взвалили на девчонку такую тяжесть, такую обузу, такую непосильную для ребёнка ношу, ироды! Хоть кол им на голове теши.
Поволжская бабушка добрая, но не такая добрая, как черноморская бабушка. Не в смысле больше или меньше добрая. Как можно быть больше или меньше доброй? Больше или меньше хорошим? Или больше или меньше плохим? Они обе хорошие и обе добрые. Но только черноморская бабушка – она «аристократка», как её называет Настин папа. А его, папы, поволжская бабушка «от сохи» – всю жизнь работает шофёром на Марбумкомбинате. Водит грузовик, ходит в синем комбинезоне-спецовке. И ни во что не вмешивается. Всем всё позволяет, но ни во что не вмешивается. И ещё у неё есть свой собственный мотоцикл с коляской, в которой она иногда катает Настю и Аню. Черноморская бабушка тоже всем всё позволяет и ни во что не вмешивается. Но стоит ей просто тихо появиться – и всё смешивается само собой, и пространство вокруг неё изменяется безо всяких вмешательств. Полчаса назад готовые рассориться навеки – клянутся в любви до гроба. Невкусное не обсуждается громогласно и не выбрасывается, а превращается руками бабушки – «аристократки» во вкусное. Она никогда не ходит ни в спецовке, ни в халате, а только в красивых платьях, и никому на голове не собирается тешить кол. Она тешит людей только одним своим присутствием, как кажется Насте. И ещё Насте кажется, что тешить кол – пустое занятие. Тешить надо живое, а не обрубок трупа дерева.
– Тесать, балда! – говорит ей Аня. – Это устойчивое выражение. Бабушка сердится на мою маму и на папу. Но в основном на маму. И ни во что не вмешивается. Только ворчит сама с собой или вот с нами, потому что для них мы маленькие. А значит – дурочки, понимаешь?